Никогда не писали Стругацкие столь откровенной вещи.
Как ни парадоксально, всё помогало им в этой работе: и издательская бесперспективность, и давление неведомых (и ведомых) сил. Вечеровский у них признается: «Вся деловая жизнь есть последовательная цепь сделок». Но именно Вечеровский, так точно осознающий необходимость подобных сделок, единственный из всех (не будем перечислять причины) делает высший выбор. Он, как другие, вполне мог отойти в сторону, испытав давление, но это не в его характере. И все понимают, что он, в отличие от них, всех, не отступит перед неведомыми (или ведомыми) силами, а просто уедет куда-нибудь в глушь, куда-нибудь на Памир (чтоб не подвергать опасности близких), и будет там возиться с вайнгартеновской ревертазой, с федингами Губаря, с М-полостями, со своей заумной математикой и со всем прочим, а неведомые (или ведомые) силы будут в него лупить шаровыми молниями, насылать привидения, приводить обмороженных альпинистов, в особенности альпинисток, обрушивать лавины, коверкать вокруг него пространство и время, и в конце концов ухайдокают…
Или не ухайдокают.
И тогда он что-то поймет.
И тогда он установит какие-то странные, но важные закономерности появления шаровых молний и нашествий привидений или обмороженных альпинисток. А если не установит, что ж… Пока есть силы, он будет терпеливо корпеть над чужими и своими работами и искать, где, в какой точке пересекаются выводы из теории М-полостей и выводы из количественного анализа культурного влияния США на Японию. «И вполне возможно, что в этой точке он обнаружит ключик к пониманию всей этой зловещей механики, а может быть, и ключик к управлению ею».
Ну а Малянов, отказавшийся от Открытия?
А Малянов что? Он останется дома. Он встретит Бобку и тещу.
И пойдут они потом всей дружной семьей покупать новый книжный шкаф.
Или, скажем, сядет и напишет очередной сценарий о «семейных делах Гаюровых»… а все эти «Пикники», «Улитки» и «Миллиарды»… Да ну их! Пусть ими занимается Вечеровский!
12
«Как приходили идеи — вопрос совершенно некорректный, — писал Г. Прашкевичу в декабре 2010 года Стругацкий-младший. — Могу повторить уже говоренное. Приходили и поодиночке, и короткими очередями, и вдруг налетали как поденки на свет — трепещущим облачком. Некоторые — из пальца, другие с потолка, а третьи вообще неизвестно откуда — из житейского сора, не ведая, как водится, стыда. Иногда (редко) — во сне, еще реже выскакивали из нас обоих одновременно (в этих случаях АН, как человек военный, вчера из казармы, имел обыкновение констатировать: „С тобой хорошо говно есть — изо рта выхватываешь“), но, как правило, — из бесконечных обсуждений, из жестоких споров и полезных разногласий. Установить сколько-нибудь уверенно конкретного автора той или иной идеи сейчас совершенно невозможно (как, впрочем, и всегда). Но помню, что снабжение цитируемой поэзией обеспечивал я; зато Аркадий Натанович вытащил несколько отличных строчек из нашего друга Юры Манина (Вечеровского): „Глянуть смерти в лицо сами мы не могли, нам глаза завязали и к ней привели…“»
И в том же письме: «…к стихам я, скорее, отношусь как литературному материалу — для цитирования в прозаических текстах. В этом качестве они иногда не могут быть переоценены (как, скажем, „Сказали мне, что эта дорога…“ в „За миллиард лет до конца света“). Стихи же вообще, как самостоятельная литературная ценность („для чтения и перечитывания“), меня способны заинтересовать редко, я бы сказал, в исключительных случаях: Пушкин, Гумилев, совсем редко — Бродский или Цветаева. Это стихи „для чтения вслух“ самому себе, имея при этом целью испытать то, что у Тынянова названо „восторг пиитический“. Это — жемчужины в необъятной навозной куче так называемой поэзии — „рифмованного спама“. Поэтому сведения мои по этому поводу отрывочны, и обогащать себя в этом плане я отнюдь не стремлюсь — во избежание…»
А жара? А Питер? А кот Калям, вполне равнозначный прочим героям?
«И жара случалась, — писал Борис Натанович. — И Питер был, и Комарово, и слякоть вперемежку с морозами — полтора года работали, всякое бывало (как говаривал старый вояка, сейчас из казармы: и на я-бывало, и на е-бывало). И Калям присутствовал, и захватывал унитаз у тебя перед носом, в самый ответственный момент — этот наш Калям был дьявольски интеллигентен, никаких лотков и песочниц не признавал: только унитаз о натюрель, и потом сварливо требовал, чтобы за ним спустили воду…»
А Вечеровский? Вайнгартен? Губарь? Глухов? Снеговой? Малянов?
«Вечеровского мы сконструировали сразу из двух знакомых ученых… Вайнгартен создан из ребра Лешки Германа — такой же толстый, безмерно талантливый, веселый до свирепости, жизнелюб и Фальстаф… Губарь в значительной степени это Саша Копылов, мой любимый друг, а Глухов — один из друзей Аркадия Натановича, тихий, безобидный человечек с похожей темой диссертации. Малянов, естественно, это я, а Ира — моя Адка, законная и любимейшая женушка. (Писать этих двоих было легко и естественно: по ним только что прошелся каток Гомеостатического Мироздания, принявшего форму молодых энергичных офицеров ГБ, копающих так называемое „дело Эткинда-Хейфеца“.) А что касается Снегового, то он и в самом деле был срисован с Александра Александровича Меерова (был такой писатель-фантаст), который в квартире напротив, правда, не жил, но со мной тесно общался, имел за плечами „ракетный опыт“ (работал в одной шарашке с Валентином Глушко), был огромен во всех своих измерениях, и лицо его, действительно, изуродовано было застарелыми шрамами, оставшимися навсегда после встречи с „адским пламенем“…»
В «Авроре», куда Стругацкие подавали первую заявку на «Миллиард…», повесть не пошла: предложение редактора перенести действие за рубеж, в какую-нибудь капиталистическую страну, авторов совершенно не вдохновило. В конце концов повесть обрела пристань в журнале «Знание — сила».
13
«Когда мы писали „За миллиард лет до конца света“, — вспоминал в „Комментариях к пройденному“ Борис Натанович, — то ясно видели перед собою совершенно реальный и жестокий прообраз выдуманного нами Гомеостатического Мироздания, и себя самих видели в подтексте, и старались быть реалистичны и беспощадны — и к себе, и ко всей этой придуманной нами ситуации, из которой выход был, как и в реальности, только один — через потерю, полную или частичную, уважения к самому себе…»
Об этих настроениях хорошо написал близкий друг Аркадия Натановича Стругацкого Мариан Ткачев.
«Поскольку о моей дружбе с АН было, так сказать, широко известно, — меня то и дело спрашивали: правда ли, что АН и БН уезжают? Уже уехали? А самые „осведомленные“ называли даже адреса в Израиле или США. Не случайно ведь на состоявшемся в ту пору в Политехническом музее литературном вечере, посвященном фантастике и детективу, АН, получивший множество записок из зала (попадались и вопросы „щекотливые“), сказал во всеуслышание: „Я пользуюсь случаем. Ведь здесь собралось столько заинтересованных читателей наших с Борисом книг. И заявляю, что русские писатели Аркадий и Борис Стругацкие никогда никуда из своей страны не уедут!“ Зал разразился аплодисментами».
Мариан Ткачев хорошо знал бытовые обстоятельства жизни Стругацких, порой не слишком приятные, а порой и прямо обидные. Дело не только в том, что многое расхолаживало их, когда они брались за работу, — позиция издательств, прежде всего, а вместе с тем недобрые отношения с литературным начальством, выпады со стороны критики. Стругацкие были невероятно популярны даже в «годы тощих коров». Но читательское признание отнюдь не делало из их жизни сплошное «процветание». По словам Ткачева, «…попытка опубликовать в „Комсомольской правде“ фальшивку, под которой стояли подписи АН и БН, скопированные на ксероксе с издательского договора, — это тоже из жизни „процветающих типичных советских писателей“? Или облыжные рецензии на книги Стругацких — симбиозы пасквиля с доносом?