– Спасибо вам, доктор… Вот всю жихтаровку свою непутевую прожил без счастья… а теперь – счастлив… А ведь я и не знаю, как звать вас.
Решетилов представился и, в свою очередь, спросил имя пациента.
– …А то я, знаете ли, по долгу службы завел историю вашей болезни, так уж извольте и вы назваться, – добавил он.
– Они… все одно, вас пытать будут… так уж лучше я сам, – скривился пациент. – Вы запишите, чтоб без ошибки…
Доктор взял лист бумаги и карандаш.
– …Звать меня Фроловым Федором Дмитриевичем. Родился я в 89-м году, в Питере. Отец поначалу жил в деревне, землю пахал, потом подался на фабрику. Как помер он, мы с матерью остались, я и двое сестричек… Рос в бедности, беспутстве. Дурил, воровал. Затем и серьезные дела стал вершить. Лихо-то – оно как по маслу катится, не удержать. Пензы шальные – их только получи, пуще гонори пьянят.
Любил я риск, когда фортуна тебя за горло держит, а ты ее – за хвост. Куражился, пил сок земной от самого нутра… Уважали меня людишки.
И боялись. По ранним-то годам – оно приятственно… Потом схлопотал каторгу, надолго. Там, у царя- батюшки за пазухой, и ум, и рассудительность появились.
Да только не те, что у вас, у фраеров, в ходу. Вольный человек умен своим правилом, ловкостью рысьей, законным расчетом. Не понять вашим хлипким душам чести варнацкой. Иной долдон жалится на судьбу, сопли распускает по ветру, а мы не жалобим никого, сами берем свое… Повидал я на каторге всякого народца. Был у нас политический один, эсерик-бомбист, покушался увачкать какого-то вельможу. Ледащий такой, худосочный, на этапе казалось, кандалы его волокут, а не он их. Однако ж уважала эсерика вся шарага. Силен он оказался нутром: от холода-голода не ныл, побои конвойных терпел стойко, потешал нас на привалах байками да историями разными. А все ж презирали его законные варнаки, те, что постарше годами, опытом мудреные. Почему так? Да потому, что сила его великая была от прежней хорошей жизни да «убеждений» глупых, будто страдает он за «народ расейский». Там, дома, осталось крепенькое хозяйство, папашка-богатей, акряный [160] купчина. Сытым наш эсерик рос с молодечества, жир с губ капал. Потому и не тумкал о куске хлеба, а стал бомбы кидать, людей рвать ради забавы геройской. А ведь даже зверь лесной, коли сыт, не станет губить себе подобных! Законный уркаган – тот же волк, которого гонит промышлять голод лютый. Мы матереем на пустой желудок, нам кроме нужды, тюрем да ветра в лицо, и вспоминать-то нечего. Нету у нас хат с пожитками, деньжищ великих, жен с дитями. И бестолковых идей тоже. Смысл один: выжить. Вопреки всему…
Как-то раз на «пересылке» пел мне тюремный поп: «Для чего живешь?» Да не для чего, а как! Важно жихтаровку красиво прожить. Я свою так и прожил. Помню, поп тот тюремный спросил: «Неужто, заблудшая душа, Суда Божия не боишься?» А чего бояться? Это ему, патлатому, в рай попасть охота, мне же туда дорога заказана. Грешки, все одно, не смоешь, потому как начали они набираться с молодечества, с безмозглых лет. Куда уж теперь с ними? Их с души-то, как поклажу с воза, не сбросишь.
Фрол помолчал.
– Да вот, главное запиши, – что-то припоминая, добавил он. – Все, что вешали в этом городе на Гимназиста, я проворачивал. Не было никакого «Гимназиста»… И Умника… на грант… я подбил, – голос Федьки стал совсем тихим и слабым. – Хватит трекать… давайте, господин доктор, свечу… помирать мне пора.
Решетилов отложил карандаш:
– В вашем костюме были деньги. Очень много денег, десять тысяч. Может, их надлежит кому-то передать?
Федька прикрыл глаза:
– Себе оставьте… Это плата… за меня… Кореша отблагодарили… Все ваше… Чистое…
Он хотел еще что-то сказать, но только негромко захрипел. Ладони стали мелко шарить по простыне.
Александр Никанорович сходил за свечой. Наклоняясь к умирающему, он услышал:
– Попа не зови… Не простит.
– Бог простит, – доктор со вздохом перекрестился.
– Бог?.. – прошептал Фрол и осекся.
На его лице застыло выражение легкого удивления. Решетилов сложил руки покойника, вставил горящую свечу и пошел одеваться.
Облачившись в свежую рубашку и костюм, Александр Никанорович присел на кончик стула в гостиной – на дорожку. Ему предстоял визит в учреждение, предназначение и сущность которого доктор глубоко презирал. Он уже собирался выходить, когда в дверь позвонили.
На пороге стоял милиционер.
– Прошу прощения, доктор, – он козырнул. – Имеется приказ проверять всех медиков в городе.
А вы к тому же, как нам стало известно, который день отсутствуете на работе, сказались больным.
– А я и сам к вам собирался, – Решетилов почему-то обрадовался. – Вернее, не к вам, а в ОГПУ. Думаю, органы заинтересует мой пациент и его «исповедь».
Ближе к полуночи в камеру внутренней тюрьмы ГПУ, где Рябинин допрашивал одного из оставших-
ся в живых молодчиков – Умника, постучал посыльный:
– Вас срочно спрашивает товарищ Черногоров!
Андрей застал его за чашкой кофе.
– Не желаешь? Не отказывайся, сам варил, – предложил Кирилл Петрович. – Которую ночь не спишь?
– Третью.
– То-то. Присаживайся скорей.
Рябинин с удовольствием сделал глоток.
– Ну как? – справился Черногоров. – Теперь точно взбодришься до утра. На вот, прочти.
Он передал Рябинину запись последних слов Фрола и объяснения Решетилова.
Дойдя до утверждения Федьки о том, что именно он и являлся Гимназистом, Андрей удивленно посмотрел на Черногорова.
– Сомневаешься в искренности покойного? – усмехнулся зампред. – Согласен, на исповедь не тянет. Однако формально мы можем закрыть расследование «дела Гимназиста».
Рябинин покачал головой:
– Закрыть? В налете на банк участвовало семнадцать человек – десятеро были снаружи в прикрытии, двое правили экипажем, и пятеро действовали внутри. Нами установлены личности налетчиков из прикрытия, пятеро оставшихся в живых арестованы. Из той же группы, что орудовала в самом банке, нам известны только Фрол и Степченко (да и то, участие последнего в налете пока под сомнением).
А других членов банды мы не установили!
– Знаю, знаю, – нетерпеливо отмахнулся Черногоров. – А что прикажешь, и впредь держать город на осадном положении? Поиски остальных членов банды зашли в тупик. Прочти объяснения Решетилова, потом обсудим дальнейшие действия.
Кирилл Петрович отошел к окну и, стараясь убедить самого себя в правильности решения, вспомнил события последних дней. Третьи сутки в городе велись нескончаемые облавы, бессонные патрули прочесывали улицы и дворы. Было арестовано более трехсот человек, связанных с криминальной средой, двадцать находящихся в розыске уголовников, попутно раскрыто около полусотни совершенных ранее преступлений.
Перепуганные владельцы трактиров и ресторанов закрывали заведения, беззаботных гуляк заметно поубавилось. Губком был завален жалобами на действия органов, однако партийные ячейки, комсомол и профсоюзы дружно поддержали меры ГПУ. Партийные руководители многих учреждений и предприятий звонили Медведю, выражая «глубокое удовлетворение возвращением к революционному порядку и законности». Кое-кто требовал даже «расстрела на месте» для захваченных с поличным преступников, но Луцкий просил «товарищей чекистов» «не перегибать». Секретарь губкома опасался не столько непопулярных в среде обывателя мер, сколько усиления в результате «массовой расчистки» авторитета и