ушах инокиня не сразу поняла, что это оно самое и есть — именно детская голова: желто-лиловая, со слипшимися светлыми волосами и скорбно ввалившимися глазницами.
Шлепнув губами. Пелагия отшвырнула мотыгу с кошмарной находкой в сторону, да так порывисто, что поскользнулась на мокрой земле и сверзлась в самой ею вырытую яму. Подвывая, полезла оттуда, ухватилась за холодный, склизкий корень, а тот взял и легко вышел из земли.
И увидела Пелагия, что никакой это не корень, а кисть руки волосатая, с синими ногтями, и вместо безымянного пальца малая культица.
Тут в глазах у бедной инокини потемнело, потому что есть же предел человеческому терпению, и, слава Богу, ничего больше Пелагии пугаться не пришлось — она сомлела, обмякла, сползла на дно ямы в глубоком обмороке.
X
БОРЗОЙ ЩЕНОК
Открыв глаза, Пелагия увидела над собой небесный свод. Он был темно-синий, низкий, усыпанный тусклыми неподвижными звездами, и держался так, как описано в старинных книгах, — на четырех столпах. Это подтверждало неправоту Коперника, что сестру нисколько не удивило, а отчего-то даже обрадовало. Над лежащей, заслонив собой изрядный кус небесной сферы, навис владыка Митрофаний — огромный, седобородый, с прекрасным и печальным лицом. Пелагия поняла, что он-то, оказывается, и есть Господь Бог Саваоф, и обрадовалась еще больше, но здесь уже удивилась собственной слепоте: как это она раньше не сообразила такой простой и очевидной вещи. Ясно стало и то, что все сие — сон, но сон хороший, к добру, а может быть, даже вещий.
— Что глазами хлопаешь, скандальная особа? — спросил Саваоф — как положено Богу, вроде бы с суровостью, но и с любовью. — Осквернила пречестнейшее архиерейское ложе женской плотью, каковой здесь отроду не бывало, и еще улыбаешься. Как я тут теперь спать-то буду? Поди, приму муку плотоискусительную горше святого Антония. Гляди, Пелагия, вот отдам тебя на консисторский суд за непотребство, будешь знать. Хороша невеста Христова: валяется вся грязная, мокрая, чуть не телешом, да еще в яме с этакой пакостью. Уж яви милость, растолкуй мне, пастырю неразумному, как тебя туда занесло? Как ты догадалась, что головы убиенных именно там зарыты? Ты говорить-то можешь? — Митрофаний наклонился еще ниже, встревоженно положил Пелагии на лоб приятно прохладную руку. — А если говорить трудно — лучше помолчи. Вон у тебя лоб весь в испарине. Доктор говорит, горячка от сильного потрясения. Больше суток в себя не приходила. И на руках тебя носили, и в карете перевозили — а ты будто спящая красавица. Что с тобой стряслось-то, а?.. Молчишь? Ну помолчи, помолчи.
Только теперь монахиня разгадала загадку столпов и небесной сферы. Это был балдахин над старинной кроватью в архиереевой опочивальне: по синему бархату вышиты парчовые звезды.
Чувствовала себя сестра очень слабой, но вовсе не больной — скорее изнеможение было приятное, словно после долгого плавания.
Так я же и плавала, вспомнила она, и еще сколько.
Шевельнула губами, опробовала голос. Вышло хрипловато, но внятно:
— А-а-а.
— Ты чего, чего? — переполошился епископ. — Скажи, что дать-то? Или доктора позвать?
И уж вскочил, готовый бежать за помощью.
— Сядьте, владыко, — сказала ему Пелагия, осторожно ощупывая ноющие мышцы плеча. — Сядьте и слушайте.
И рассказала преосвященному обо всех событиях, начиная с самого «следственного опыта» и вплоть до страшных раскопок, от одного воспоминания о которых у нее задрожал голос и на глазах выступили слезы.
Митрофаний слушал, не перебивая, только в самых критических местах тихонько приговаривал «Господи Царю Небесный» или «Сыне Божий» и осенял себя крестным знамением.
Когда же монахиня закончила свою повесть, архиерей опустился на колени перед висевшей в углу иконой Спасителя и произнес недолгую, но прочувствованную благодарственную молитву.
После сел к кровати и сказал, часто моргая ресницами:
— Прости ты меня, Пелагиюшка, Христа ради, что на такую страсть тебя послал. А я себя, ирода властолюбивого, до смертного часа не прощу. Никакие благоуправительные замышления вкупе с архиерейским посохом не стоят того, чтоб на христианскую душу, да еще и на слабые плечи женские этакое бремя взваливать.
— Про слабые женские плечи слышать обидно, — рассердилась инокиня. — Посмотрела бы я, кто из мужчин столько по Реке проплыл бы в такую бурю, да ночью. А что до замышлений и посоха, то ими тоже бросаться не следовало бы. Где это в Священном Писании сказано, что нужно злому духу без боя уступать? Хуже уж, кажется, и нет ничего. Вы лучше расскажите мне, ваше преосвященство, что у вас тут выяснилось, пока я в обмороке лежала. Вы сказали «головы»? Это те самые, которые якобы Шишиге в дар унесены? Я, правда, видела только одну, детскую, и еще отрубленную руку. Рука-то откуда?
— Погоди, погоди, ишь вопросов-то накидала. — Митрофаний прикрыл ей ладонью рот. От пальцев владыки хорошо пахло книжными корешками и ладаном. — Была в яме и вторая голова, ты до нее совсем немножко не дорыла. Была и одежда. Да, головы те самые, от тел, выброшенных Рекой в прошлом месяце. И личность теперь установили — по беспалой руке. Помнишь, у мужчины мертвого кисть была отрублена? Видно, затем и отрубили, чтобы опознание затруднить, уж больно явственная примета.
— Ба бо боби? — промычала Пелагия через ладонь, имея в виду «да кто они?».
Владыка понял.
— Купец Аввакум Вонифатьев из Глуховского уезда и его девятилетний сын отрок Савва. Приезжал купец к Донату Абрамовичу Сытникову лес продавать и сгинул. А дома не хватились, ибо он жене сказал, что покидает ее навек и боле не вернется. Плохо они ладили, она его намного старше была. Видно, хотел Вонифатьев на полученные от сделки деньги где-нибудь в ином месте жизнь строить. Да не вышло… Установлено, что Сытников купил лес за тридцать пять тысяч и деньги Вонифатьеву выдал на месте, наличными, после чего отец с сыном ушли, хоть время было уже позднее. Сытников говорит, что предлагал дать бричку, но купец отказался. Сказал, что возьмет тройку на постоялом дворе в ближнем селе Шелкове, однако в Шелкове Вонифатьевых никто не видал. Полиция, конечно, забрала Сытникова для допроса, но, думается мне, невиновен он. Слишком богатый человек, чтобы из-за тридцати пяти тысяч этакий грех на душу брать. А может, бес жадности попутал — всякое бывает. Но не в том дело… — Глаза Митрофания блеснули азартным блеском. — Тут главное, что…
Он отнял руку от уст Пелагии, чтобы воздеть торжествующий перст, и монахиня немедленно воспользовалась предоставленной свободой изречения:
— …что инспектор Бубенцов сел в лужу, — закончила она за преосвященного.
Архиерей улыбнулся:
— Я хотел сказать «сатанинские козни посрамлены», но ты, дочь моя, выразилась точнее. Выходит, Вонифатьевых умертвили из-за денег, никакого человеческого жертвоприношения не было, нет и шишигиного капища. Зря Бубенцов злосчастных зытяков притеснял. Всему его разбирательству и всей его Чрезвычайной комиссии цена грош. Вот какой нам всем от Господа подарок. Через тебя, через твои таланты и твою храбрость нам явленный. Остался наш бесенок с носом. Уедет теперь несолоно хлебавши и еще от покровителя своего нагоняй получит за этакий конфуз.
— Не уедет, — тихо и решительно объявила сестра Пелагия. — И нагоняя не получит.
Митрофаний схватился рукой за наперсный крест:
— Как так «не уедет»? Как так «не получит»? Это еще почему? Что ему теперь здесь делать?
— В тюрьме сидеть, — отрезала инокиня. — И нагоняем он не отделается. Тут, отче, каторга. Лет на двадцать. За двойное убийство из корысти, да с умерщвлением отрока, суд меньше никак не даст.
— Мстительность — тяжкий грех, — назидательно молвил владыка, — поддаваться этому чувству нельзя. Бубенцов, конечно, мерзавец, но такое преступление было бы слишком чудовищно даже и для него: