Амбруаз Мопертюи, предал земле тело Катрин, его упорство и сила воли возродили это тело вновь, вырвав его из чрева вялой Клод Корволь. И выросла красавица. Катрин-Камилла, Живинка.

На радостях Мопертюи забыл, как изменилась к нему Камилла. Вот уже несколько недель она казалась замкнутой и чужой. Переступая порог дома, он не знал, что теперь Камилла забыла его окончательно, как забыла об отце и матери. Не знал и того, что она готова была совсем отвергнуть его, если только он попытается разрушить чары и вывести ее из этого чудесного забытья.

Когда он вошел в дом, Камилла и Фина раскладывали по полкам чистое белье. Камилла не обернулась на его приветствие, а лишь вздрогнула. Этот голос, грохочущий, резкий и неизменно властный, даже когда его смягчало умиление, ударил ее, точно пущенный в спину камень. «Что ж ты не поцелуешь меня, девонька?» — спросил старик. Не дождавшись ответа, он подошел к ней, схватил за плечи и, заставив повернуться к себе, торжествующе проговорил: «Ну вот, теперь мы остались вдвоем, ты да я. Так что надо помириться и жить в ладу, как раньше, да что там, лучше, чем раньше». Камилла стояла с помертвевшим лицом, не поднимая глаз. Старик решил, что она печалится о смерти отца и, как знать, может, и о разлуке с бросившей ее матерью. «Э, девочка, не хмурься! Твоя мать всегда была чужой, никогда не любила ни наши края, ни наш дом, потому и уехала. Теперь она в своем разлюбезном городе, ну и пусть, раз ее туда так уж тянет! А отец упокоился с миром. Кто виноват, что ему не хотелось жить, — во всяком случае, не ты и не я. Но ты-то здесь своя, дом, двор, леса, луга, поля — все принадлежит тебе, как и мне. Ты здесь царица, ты моя царица! Так не грусти. Мы славно заживем с тобой!» Выслушивая утешения в скорби, которой не испытывала, Камилла чувствовала облегчение, что дед истолковал ее замешательство именно так, а не иначе, и одновременно стыд. Амбруаз подставил щеку, чтобы она, как прежде, поцеловала его. Но поцелуй этот был таков, что он едва не закричал, едва не разрыдался. Камилла больше не была ни обожавшей деда маленькой девочкой, ни ласковой к нему девушкой, как еще совсем недавно. Она стала совсем другой — она любила и ревностно оберегала свою любовь, боялась за нее и готова была защитить ее любой ценой. Каким же поцелуем могла она оделить того, кто был угрозой для ее любви!

Первое время после приезда Амбруаза ей еще удавалось сохранять благоразумие. Отправляясь на свидание с Симоном, она соблюдала тысячу предосторожностей. Дожидалась глубокой ночи, когда Фина и дед уже наверняка спали, и лишь тогда выскальзывала из дома. Они с Симоном встречались на лугу или на опушке леса. Но наступили холода, полили дожди, и им пришлось искать укрытия. Тогда они стали забираться в хлев или амбар. Сено и солома принимали их не хуже травы и опавших листьев. Объятия их были немы, будто малейший стон наслаждения мог разбудить спавшего в доме, совсем не близко, старика. Однако это вынужденное молчание лишь добавляло силы, сладости и остроты любовному восторгу. Оно окутывало их, как оболочка, возникавшая в момент слияния, тончайшая, невидимая, невесомая, но крепчайшая спайка, оторопь страха и блаженства. В лунные ночи сквозь узкое окошко под потолком в хлев пробивался слабый свет, и обнаженных тел касалась молочная голубизна. Бледные отблески играли на них при каждом движении, и любовники забавлялись тем, что ловили эти блики руками и губами. Им было хорошо, тепло, когда же наступало время расстаться и они, наспех одевшись, расходились, вот тут-то им и казалось, что они беззащитны и голы; и холод пробирал их до болезненной дрожи.

Довольно долго Камилла обманывала бдительность старика. Он не видел, как бесшумной тенью проскальзывает она по ночам из дома и обратно. Она не давала воли своему пылу, сохраняла бесстрастный взгляд и неприступный вид, надежно пряча истинные чувства. Дед верил, что она стала такой же, как прежде. Но вот как-то раз Мопертюи уехал в Шато-Шинон на лесоторговую ярмарку, Камилла же осталась дома, сославшись на недомогание. Вернулся он несколько дней спустя; едва переступив порог, подошел к Камилле и нагнулся, ожидая поцелуя. И вдруг его обдало холодом, сыростью и чем-то еще, каким-то чужим запахом. Амбруаз отпрянул. «Где ты была? Зачем выходила, раз ты больна?» — «И не думала выходить, весь день была дома, спроси у Фины!» — без запинки солгала Камилла, отлично зная, что Фина не станет опровергать ее слова перед дедом. «Тогда почему же от тебя пахнет сыростью, как будто ты только что с улицы?» — не отступался Амбруаз. «Ах да, я на минутку спускалась подышать в сад. Не сидеть же сутки взаперти. Мне лучше, жара больше нет», — спокойно ответила девушка. Но Мопертюи упорствовал: «Значит, в сад? Так это в саду ты набралась мужского духа? Где шлялась, говори, с кем путалась?» На этот раз Камилла не ответила. Но, побелев, смотрела на деда с таким отчаянным вызовом, что его смутное подозрение мгновенно переросло в уверенность. Говорить больше было нечего, слова уже не имели значения. Амбруаз размахнулся и ударил Камиллу по щеке. Она не шелохнулась, как в тот раз, летом, на поляне Буковой Богоматери. Не опуская глаз, на Амбруаза глядела страстно любящая женщина, почуявшая угрозу своей любви и полная решимости отстоять ее. И Амбруаз Мопертюи содрогнулся. То был взгляд Катрин Корволь — так же смотрела она на мужа, остановившего ее на полпути к вокзалу, — взгляд, полный жизни, любви, неотразимой прелести, полный гнева и муки. Амбруаз видел этот взгляд уже застывшим, мертвым, и он пронзил его душу, словно не кто-нибудь, а он сам был возлюбленным, к которому бежала Катрин в то утро. Теперь же его охватил панический страх. «Да что ты… что… — бормотал он, стоя перед Камиллой, — что ты так смотришь?.. Это я, не узнаешь? Это же я… я…» И он рухнул на колени.

«…Это же я — тот, к кому ты бежала. К кому стремилась столько лет. Ко мне, всегда ко мне. Ради меня отказалась от всего: от дома, от семьи, от имени, богатства. Я твой возлюбленный. И ты бежишь ко мне. Неужто ты меня не узнаешь? Кто посмел ударить тебя, мою Живинку, мою любовь? Кто хочет удержать тебя и не пустить ко мне? Кто замарал тебя чужим духом? Меня, меня ты любишь, ко мне бежишь, так неужели ты меня не узнаешь?..»

Поникнув у ног испуганно и жалостно взиравшей на него Камиллы, он разрыдался. Впервые в жизни Амбруаз Мопертюи плакал. Он обхватил Камиллу за лодыжки, прижался головой к ее ступням и орошал их слезами. «Встань, да встань же!» — повторяла Камилла, наклонившись и пытаясь поднять его. Ярость ее схлынула, остался только страх. Она ничего не могла понять. Ей хотелось помочь деду, успокоить, утешить его, но хотелось и бежать. Казалось, его руки сжимают ей не лодыжки, а горло, а слезы, падающие на ее ступни, жгут щеки. У нее кружилась голова от страха, жалости и отвращения. А старик скорчился в исступленном отчаянии и, не выпуская ее ног, стонал и всхлипывал.

Наконец он все же разжал пальцы, встал и, сгорбившись, с опущенной головой, не говоря ни слова больше, вышел. Поднялся в свою комнату и лег. В ту же ночь у него начался жар. И он, за всю свою жизнь ни разу не болевший, свалился чуть не на две недели. Все это время жар не спадал ни днем, ни ночью. Врач, за которым Камилла послала Туану Фоллена в соседнюю деревню, не мог понять, в чем причина недуга, а потому был бессилен помочь. Камилла часами сидела у изголовья деда, ухаживала за ним. Ее удерживали угрызения совести, жалость к старику, тревога за него. В ней ожила привязанность, которую она к нему питала до недавнего времени. В памяти всплывало детство, первые годы девичества — все это было так недавно, но с появлением в ее жизни Симона отодвинулось куда-то очень далеко. Воспоминания мелькали беспорядочно, точно картинки в книге, которую листают туда-сюда. Дед всегда был рядом. Он был во всем: в весне и лете, в полях и лесах. Это он рассказывал ей о земле, о смене времен года, о лесных зверях и деревьях. Для нее одной он приумножал свое состояние, для нее трудился не покладая рук. Ее одну любил на всем белом свете. Теперь она все это поняла, увидела, как много места занимал в ее жизни этот человек. И терзалась, видя его тяжело, быть может, смертельно больным.

Мука усугублялась еще и тем, что к ней примешивались дурные мысли. Ибо, несмотря на то что Камилла глубоко и искренне горевала о болезни деда, жалела, что нанесла ему такой удар, боялась по- детски инстинктивно, как бы он не умер, ее смущало и другое чувство. Смутное, неопределенное и походившее, хоть она бы в том не созналась, на надежду. Подлую, но дерзкую и цепкую надежду, что он умрет и тем освободит ее от своей тягостной любви, которую навязывал ей с жестокой неумолимостью всевластного главы рода.

Камилла словно раздвоилась. В ней жили преданное, благодарное и заботливое дитя, не отходящее от ложа больного деда, и пойманная в ловушку влюбленная девушка, рвущаяся прочь от этого беспомощного старика в жару и бреду, к своему любимому, к Симону. Слабый, безропотный ребенок должен был выдерживать непрестанную, глухую борьбу с одержимой страстью женщиной, чтобы принудить ее молчать и терпеть. Зато, едва лишь на место Камиллы заступала Фина, любовница воодушевлялась, теснила докучливого ребенка и в свой черед истязала его, изгоняла из сердца родственные чувства, чтобы безраздельно отдать его любви.

С Симоном она не говорила о деде. Часы, проведенные у изголовья больного, состояли из воспоминаний, боли и волнения. А те, что она проводила с Симоном, дарили забвение, покой и счастье. Они

Вы читаете Дни гнева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×