обличали только присутствие лесного зверья и ничего более. Его призывы оставались без ответа, а имя Марго, которое он выкрикивал через каждые три шага, тотчас замирало в густой тишине непроходимых зарослей. Наконец он присел передохнуть на выступ скалы у края какой-то лужайки; он забрел так далеко, что даже не знал, где находится. В небе, у горизонта, забрезжил слабый свет. Виктор-Фландрен устало ссутулился, долгие часы ходьбы и поисков вконец измотали его. Он прикрыл было глаза, но тут же ощутил острую боль в левом зрачке: сперва его словно обожгло раскаленной иглой, а потом пронзило резким холодом.
Золотая Ночь-Волчья Пасть вздрогнул и широко раскрыл глаза. Эта боль… она была хорошо знакома ему, знакома до слез. По другую сторону лужайки, в сером предрассветном мареве, перед ним вдруг проплыли два неясных огонька. Слабые, мягкие огоньки, похожие на январский взгляд Марго, который невидяще скользил по людям и предметам со дня ее свадьбы. Он попытался встать, выкрикнуть имя Марго, подойти ближе к этим блуждающим пятнышкам света, но силы изменили ему; он только и смог что заплакать, и плакал, плакал до изнеможения, сам не зная почему.
Он задремал с открытыми глазами — или, быть может, это Марго грезила сквозь отца?..
И вот ему снится широкая, просторная, как комната, кровать с балдахином и занавесями из лилового бархата. Она плывет по реке, тихонько покачиваясь на волнах. Река эта называется Меза. Но вскоре ее воды разливаются по берегам и, затопив их, чернеют от грязи. На кровати, чьи занавеси вздымаются, как паруса, сидит по-турецки женщина в белой юбке; она старательно расчесывает волосы. Ее гребень с тонкими серебристыми зубьями сделан из рыбьего хребта. Из волос выскакивают, одна за другой, крошечные медово-белые рыбешки; судорожно извиваясь, они падают в воду и уплывают по течению.
Вдруг вся растительность на берегах бесследно исчезает. Теперь река несется между высокими каменистыми насыпями, с щетинистой колючей проволокой наверху. За проволокой смутно маячат людские силуэты, а чуть дальше, в глубине, крыши деревянных бараков с длинными печными трубами, из которых непрерывно валит густой черный дым. Силуэты движутся странными изломанными движениями, дергаясь и клонясь во все стороны, как будто танцуют или заклинают о чем-то небеса.
Женщина уже не причесывается, да у нее больше и не осталось волос на голове. Теперь она стоит на коленях у края постели и размашисто полощет свои косы в воде, словно белье роженицы. Кровь, стекающая с волос, окрашивает воду в багровый цвет.
Но, кроме нее, есть и другие прачки, стоящие бок о бок, на коленях, в маленьких деревянных кабинках, вдоль по берегу. Окунув белье в воду, они энергично трут его, бьют валиками, полощут, отжимают, вытаскивают и вновь замачивают в реке. Но только стирают они не ткани и не волосы, а кожу — большие лоскуты человеческой кожи.
Теперь кровать угодила в топкое болото, полное пепла. Балдахин как-то нелепо накренился и обвис. Женщина исчезла, прачки тоже. По пепельной трясине прохаживается цыган с длинным кнутом, водя за собою белого медведя на задних лапах, в шапочке, то круглой, то квадратной.
А теперь медведь сидит посреди кровати, и шапочка забавно съехала ему на один глаз. Мотая головой, он играет на маленьком аккордеоне.
Цыган, почему-то нелепо обряженный в свадебное платье Марго, притворяется, будто шагает вперед, хотя и стоит на месте. «Стекла! Кому стекла?» — выкрикивает он лениво. На стеклах в ящике, у него за спиной, выцарапаны рисунки — женские портреты. Золотая Ночь-Волчья Пасть узнает этих женщин — вот Мелани, вот Бланш, а это Голубая Кровь и Марго. «Стекла! Кому стекла?..»
Какая-то женщина бежит мимо, за нею спешат четверо малышей. Все они раздеты; дети подняли руки вверх, женщина прикрывает обнаженную грудь.
«Пепел! Кому пепел?..» Но теперь это кричит уже не цыган, а медведь, вернее, человек с медвежьей головой, в маленькой полосатой скуфейке. У него глаза испуганного ребенка.
А вот и опять показались прачки. Они идут гуськом по берегу реки, и каждая держит у бедра узел с бельем. «Розы! Розы! Кому розы?» — тихо и напевно, как заклинание, повторяют они. В их длинной череде Золотая Ночь-Волчья Пасть смутно примечает Ортанс. «Розы! Розы! Кому розы!..» Жалобные голоса прачек напоминают шелест ленивого ветерка майских сумерек.
С неба бесшумным дождем сыплется пепел — нежный, пушистый светло-серый прах.
Кровать с балдахином, река с берегами, прачки и цыган с медведем — все исчезло. Осталась только кукла со стеклянными глазами, сидящая на очень высоком табурете. На нее нацелены яркие прожекторы, их ослепительные лучи непрестанно сходятся, расходятся и скрещиваются вновь. «Кровь! Кровь! Кому кровь?» — пронзительно кричит кукла. «Кому кровь? Кому пепел с кровью? Кому пепел?..»
Внезапно Золотая Ночь-Волчья Пасть проснулся. Все это время он грезил с открытыми глазами. Заря уже разрумянила небо. Он встал и двинулся в обратный путь.
Пока он был в лесу, Никез, новый батрак, в сопровождении Бенуа-Кентена обшаривал Утренний Подлесок, а Два-Брата искал в Лесу Ветреных Любовей, но все трое вернулись ни с чем. Матильда же побежала к холму, откуда ее сестра всегда наблюдала за пятичасовым поездом, несущимся через равнину к ее извечной брачной ночи. Но Марго на холме не оказалось, ее не было нигде.
До самой зари бродила Матильда по холму. И только на обратном пути нашла сестру. Должно быть, Марго поскользнулась и, упав в овражек, разбила голову о камень. Она лежала на спине в промоине, среди чуткой утренней тишины, едва нарушаемой лишь робким поквакиванием лягушек. Одна из них, блестящая и совсем крошечная, резво прыгала по плечу Марго.
Матильда долго стояла в оцепенении, склонившись над промоиной и вперив невидящий взгляд в застывшее тело сестры и резвую зеленую лягушку. Паровозный свисток внезапно вывел ее из столбняка. Разогнувшись, она возопила: «Матильда! Матильда!»— крича собственное имя вместо имени сестры. В этот миг она была не в силах оторвать себя, которая обратилась теперь в ничто, от той, что была ей дороже собственной жизни. «Матильда! Матильда!» — звала она сквозь безмолвие этой смерти, что так странно настигла ее, поразив через ее второе тело — тело сестры. Она звала себя во весь голос, надеясь пробудиться от страшного сна, вырваться из этой жуткой тиши, вернуться к жизни… нет, вернуть к жизни их обеих. Но вмешался другой голос, чужой, заглушивший ее призыв. «Матильда, Матильда…» — шептал он в пустоте ее сердца, звуча так безнадежно холодно, так скорбно, что она содрогнулась от ужаса, а волосы ее вмиг побелели, как будто у нее разом отняли молодость.
И тогда, впервые в жизни, Матильда разрыдалась. Но из глаз ее полились не прозрачные, а кровавые слезы — это тело извергло наконец всю ту запретную, отринутую женскую кровь, что целых тринадцать лет душила ее сердце и плоть.
Через несколько месяцев после гибели Марго Золотая Ночь-Волчья Пасть решил совершить путешествие. Черноземье, где он упорно расширял свои владения, вдруг показалось ему слишком тесным. Очень уж много смертей омрачало эту землю, которую он пытался приручить на протяжении почти сорока лет. И он сел в поезд — в тот самый, на который так безнадежно опоздала Марго. Оставив ферму под присмотром сына, Матильды и Никеза, он уехал, взяв с собою Бенуа-Кентена. Они отправились в Париж. И там, в этом огромном городе, вмиг затерялись среди толпы и каменных домов, словно на праздничной ярмарке. Жили они в маленькой гостиничке близ набережной Цветов.
Бенуа-Кентен полюбил город — здесь никто не обращал внимания на его горб, все торопливо проходили мимо. Особенно восхитили его парижские женщины. Ему нравилась их живая грациозная походка, удивительные наряды, высокие каблучки, манера не говорить, а щебетать с чуточку высокомерным видом. А как хороша была Сена! — она так отличалась от рек, к которым он привык у себя дома. Те медленно несли свои воды под низко нависшими облаками, среди безмолвной меланхолии необъятных равнин; эта же текла резво и весело, журчала, как речь здешних женщин, и вся искрилась огнями города. Ее можно было то и дело переходить по мостам. Бенуа-Кентен тут же выучил все их имена, от Шарантона до Исси-ле-Мулино, вместе с названиями набережных.
Город не переставал поражать мальчика; он казался ему гигантским волшебным фонарем с неистощимым множеством образов, только образы эти имели объем и вес, они двигались, пахли и шумели. Здесь он открывал для себя воочию, вживе, все то, что лишь мельком, неясно угадывалось на экране во время сеансов дома, на чердаке. Дед водил его повсюду — на вокзалы с их гулкими широченными перронами, куда непрерывно прибывали в белом паровозном дыму поезда со всех концов Европы; на рынки