нечаянная.

И в один из таких вечеров он вдруг заговорил. Тихо и внятно, будто вода наполняла вырытый колодец. 'Ты спасешь меня и себя, и всех, если будешь смелой', — сказал он, а глаза были закрыты. 'Что?' — спросила она, подхватывая свой платок и повязывая его покрепче. 'Колокол, — ответил он, — знаешь ты колокол на холме от старой церкви? Той, которую снесли за пролитую кровь?' Она кивнула, стараясь глядеть на него, а не на пары угольев из темноты всех углов. Ту церковь и правда снесли, но поставили деревянную колокольню с шатровой крышей. Единственный огромный колокол без языка свисал с перекладины, он никогда не звонил.

'Ты должна заставить его говорить. Тогда война окончится, а я не умру. И ты не умрешь, но не вернешься.' 'Совсем?' — спросила она, но он не ответил. 'Я не боюсь,' — сказала она. 'Ты не вернешься, — повторил он. — Вернусь я. А ты останешься там, останешься навсегда'. 'Это ничего, — подумала она, молча кивая. — Если все кончится, будет хорошо. Столько лет войны, уж и не упомнишь, три или десять, или сто, — а они уходят все дальше и дальше'.

Повернулась, вышла из избы и пошла, сначала по дороге, а потом напрямик через поля, чтобы немного срезать.

Идти оказалось куда дольше, чем она помнила. Каким-то убеждением она знала, что сделать нужно все в одну ночь, без единой заминки, и потому шла, не оглядываясь, высоко задрав юбку, потому что та намокла от росы и облепляла ноги, как пелена. Ее голые белые коленки светляками мелькали в траве, а она шла, не замедляя шага и не останавливаясь, полная луна бежала ей сначала в лицо, затем переместилась вбок и провалилась в дальний лес. Уже совсем светало, когда она увидела колокольню на холме и еще прибавила шагу.

Колокол был на месте, огромный и безъязыкий. Никаким молотом, никаким камнем не смогла бы она добиться от этой махины звука, хотя бы отдаленно похожего на звон. Она искательно оглянулась, даже побродила среди домов деревни — половина из них была сожжена — но, конечно, ничего не нашла. Вернулась к колоколу, в замешательстве похлопала по нему ладонью. Он отозвался заметной дрожью, неслышной, но явной, словно передернулся, как передергивает шкурой лошадь, отгоняя гнус. Войдя под колокол, Мария разглядела кольцо, к которому крепился бы язык, будь он когда-нибудь у этого гиганта. Бормоча что-то про себя, она снова обошла колоколенку (как эта высота уцелела в боях — непонятно, разве что не жгли ее до последнего момента, а потом уж было некому), а потом, решившись, снова взялась обшаривать останки деревни. Когда она вернулась к колоколу, в руках у нее была веревка.

Кто ее надоумил и кто помог продернуть веревку в кольцо — непонятно. Так или иначе, после, может быть, нескольких часов унылой и тяжелой возни, она оказалась внутри колокола, раскачиваясь живым языком в его гулком пространстве. Первый раз ударясь коленками, она чуть не взвыла от боли, но ее накрыло такой мягкой и звучной волной, что она тут же, не дожидаясь, когда стихнет первый отклик, качнулась сильнее. И еще раз. И еще.

Очень быстро она оглохла и перестала что-либо соображать, а мир гудел, ревел и стонал вокруг нее, тело ее билось внутри какофонии звуков, земля плясала внизу под черными пятками, вертелась все быстрее и быстрее, раскручивалась, как волчок, сливаясь в одно невнятное пятно. Вытянутые руки онемели и затекли до бесчувствия, если бы она не захлестнула запястья петлей, давно бы не выдержала и разжала бы пальцы, а так веревка держала ее крепко, как Иуду на осине, и качалась, качалась, качалась…

* * *

Она открыла глаза.

— Это же как надо было клею вашего поганого нанюхаться! — выговаривал над ней визгливый бабий голос. — Это музей, понимаете вы, девушка, музей! Ни стыда, ни совести у нонешних, совсем оборзели, простигоссподи! Вот я милицию вызвала, сейчас они приедут за тобой, голубушка, приедут, будь уверена!

Мария приподнялась на локте и огляделась. Колокольни не было. Были два каменных столба, огромный колокол между ними на стальной толстой балке. Табличка желтоватого металла на одном из столбов гласила: 'Памяти павших в боях за…' — дальше было не разобрать за юбкой заполошной бабы. Холм с желтоватой травой. Незнакомая церковь на холме поодаль. Зелень деревьев вокруг. И за стеной деревьев — на все стороны и насколько хватало глаз — дома, дома, дома, высоченные городские дома, иные, может, этажей в сто, аж дух захватывало. И перетертая, с кровью, веревка на саднящих запястьях.

Баба все привизгивала над ней, всплескивала руками, а Мария смотрела на мозаику над церковным алтарем — там, из слюды и перламутра сотканный, вставал из каменного гроба ее солдатик, именно такой, каким она его помнила, больной и бледный, и других мыслей не было в голове, кроме единственной и маловнятной: 'Получилось… у нас получилось.'

Друг

Он приходит исключительно по ночам почему-то, уже далеко заполночь может раздаться звонок телефонный — всегда разный, я никогда не могу его вычислить, ни кто, ни с какого номера, хотя все остальные определяются тотчас — и голос, уже забытый с тех пор, как был неделю назад, говорит утвердительно: я зайду ненадолго.

Я не то чтобы вздрагиваю, но никогда не готов к его визитам, всякий раз у меня совершенно иные планы, всякий раз он невовремя, он это хорошо знает, смеется над этим часто — да, не вовремя, я всегда не вовремя, хотя никогда не опаздываю, — и я почему-то смеюсь вместе с ним, хотя что смешного в этой шутке, она здорово пообтрепалась за последние несколько тысяч лет.

Он приходит и садится в кресло, он чешет за ухом моих котов, он смотрит, как я работаю — рисую или пишу. Иногда рассказывает что-нибудь, но чаще просто молчит, и я молчу в его присутствии, нам так уютнее вдвоем друг с другом — молча смотреть ему за моей работой, а мне — за его отдыхом. Что он приходит отдыхать ко мне, это никаких сомнений, у него всегда только два состояния — отдых и работа, а работу его не спутаешь ни с чем, так что я знаю наверняка, гадать не приходится.

Почему-то мне всегда отлично работается при нем, наверное, такой особенный взгляд — пристальный и в то же время доброжелательный, хотя спрашивать его мнения или совета — все равно, что ловить ветер руками, скажет что-то, наполнятся руки ветром — и улетело, утекло сквозь пальцы. Вот только что сказал — а что, уже не помню, и не помню, похвала это была или осуждение, наверное, из-за голоса, у него всегда такой ровный голос, как будто не воздух выходит из грудной клетки, а что-то более плотное, равномерное такое, как поток лавы из вулкана. Иногда он болтает совсем уж беспечно, и мне еще долго после его ухода мстится, что голос остался где-то по углам или, может быть, между оконными рамами, — а на самом деле это шумит просыпающийся город.

Он сидит у меня при свете настольной лампы, пока не начинает светать. И всегда я успеваю больше, чем наметил себе накануне, и к утру так легко становится, словно я заново родился, а не провел ночь в болтовне и посиделках со Смертью.

Уходя, он всегда говорит 'до свиданья'. И легко улыбается при этом из-под своего неизменного капюшона.

И я почему-то улыбаюсь в ответ, хотя этой шутке тоже не одна сотня лет. Я улыбаюсь тому, что он говорит это, выходя из моих дверей. И каждый раз, когда от меня уходит Смерть, дом остается гулким и пустым какое-то время, пока не наполняет его суета и серый свет утра, щебет птиц за окном, отрывистые гудки пароходов с Невы. Признаки жизни.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату