хозяин. Дал бы промеж глаз молоточком, и дело с концом. А то ишь! С какого это такого станет жену он свою любезную «обезьяной» дразнить. По какому такому случаю во служение идти к змею пернатому?
Да только вот кнопка со спины гладкой шёлковой жениной делась куда-то. Маленький синячок остался, как птица клюнула.
Стали жить они дальше. И не было с того дня покоя путевому обходчику Бескудникову — всюду ему теперь обезьяны мерещились. Поначалу во сне видал будто мартышка вертлявая за ним следит когда он вдоль железной дороги идёт и молоточком пути проверяет. Только обернётся — а она на ёлку — шасть. Тут и сон долой — вставать пора. В другой раз видал во сне, как два павиана гайки от рельсы отвинчивают — один пальцами проворными крутит, другой ключом гаечным придерживает, чтобы сподручнее. Хочет их путевой обходчик Бескудников схватить, да поди достань их во сне-то. А на пасху снилось путевому обходчику Бескудникову, будто убегает он от паровоза по рельсам. Налево свернуть не может. Направо свернуть не может. Только вперёд — от паровоза. А паровоз тот будто весь полон макак. И пассажиры там макаки, и проводники, и кочегары чумазые, и машинист, который за цепочку гудка тянет, чтобы путевой обходчик бежал скорее. Он и бежит, стараясь ногами между шпалами для удобства попадать, а макаки смеются над ним, яйца крашеные пасхальные ему в след швыряют. Хохочут по-обезьяньи: «уох-уох-уох-уох». И паровоз всё быстрее, быстрее, быстрее. И гудок всё настойчивей, всё громче. Путевому обходчику Бескудникову проснуться бы, а никак. Не пора ещё. На пасху долго поспать полагается — в церкву-то не надо. Нет на его дальней станции церквы. А у паровоза на котле цифра написана — 'ТРИСТА ВОСЕМЬ'.
Потом и наяву стали обезьяны чудиться. Вовсе перестал путевой обходчик Бескудников явь от сна отличать. Покой потерял.
И жене неспокойно. Плачет украдкой, с лица спала. Выходит на двор, садится на крылечко, и глядит наплаканными глазами туда, где рельсы за горизонт уходят, словно ремешок кто-то в снег бросил.
Как-то в четверг вечером, со щей горячих, хрупкий сон путевому обходчику Бескудникову послался. И тормошит макака его в том сне за плечо, да так нежно, точно издевается. Дескать, вставай, милый друг, путевой обходчик Бескудников. Не укрыться тебе от кнопкиного заговора под одеялом, не спрятаться от мыслей жутких за твоим случайным хрупким сном. Одно изведём тебя, а когда не изведём — сам к тому времени с ума-то и сойдёшь. Тут как схватит путевой обходчик Бескудников обезьяну за лапу, что его тормошила, да как закричит: 'отойди от меня, обезьяна уродливая'! Глаза открыл, а это жена его поутру в пятницу будит завтракать и на работу собираться — идти с фонарём керосиновым и со псом слепым вдоль путей, тюкать по шпалам и рельсам молоточком, а как поломка какая — пузырь, или трещинка в рельсе, или, там, гайка от шпалы отскочит, на путях стать, да фонарём размахивать, чтобы беды с паровозом не вышло.
Обозвал он жену свою любезную обезьяной, да так тут же напротив Бабьей Жабы и оказался, в том месте где змей пернатый жил — на мраморном вокзале, потолок которого триста восемь каменных истуканов поддерживали с мордами обезьяньими без малейшего различия. А тела то у истуканов всё сплошь бабьи. И видно, что бабы-то все разные, и тела у них — у каждой своё особенное. И на каждом теле мраморном гранатовая кнопка приделана. Сама розовая, а внутри красненький зайчик скачет. И каждый раз в новом месте: то между лопаток, то в пашку, а то повыше пупа. А от мраморного вокзала пути вдаль уходят. А на путях паровоз стоит, у которого на котле 'ТРИСТА ВОСЕМЬ' написано. И часы вокзальные без стрелок над путями.
— Ну, говорит Бабья Жаба, делать тебе нечего, путевой обходчик Бескудников, придётся поработать на меня три дня, раз с кнопкой нашей такое недоразумение получилось. Потом домой пущу. (А сам видно довольный. Бивни ходуном ходят, а пасть словно топка — столько там нынче на радостях огненных зайцев. И про жену ни слова, которую извести грозился. Сам Бескудников про жену-то спрашивать побоялся, а ну как запамятовал змей? Ни к чему тогда напоминать.).
Работа у Бабьей Жабы путевому обходчику Бескудникову нетяжёлая досталось, да хлопотная.
В первый день надо было у змея из правого бока красные перья повыдергать, и в левую ноздрю затолкать — они, перья, в левой ноздре синими становились за сутки. Во второй день повыдергать из левого бока синие перья, и в правой ноздре разместить, чтобы они на следующий день покраснели, а те, что вчера красными из правого бока в левой ноздре синими стали, вынуть, и в левую (синюю) половину Бабьей Жабы аккуратно повтыкать. А новые перья заложить. На третий день всё, что из красного синим стало и из синего красным вынуть, повтыкать, опять вынуть, и снова, куда кому положено поместить. А кто уж дальше этой дуротой занимался, Бескудников не узнал, потому, что вышел его срок, усмехнулся Бабья Жаба, пыхнул пламенем напоследок, и оказался путевой обходчик прямо у стрелки разводной, недалеко от дома.
Идёт путевой обходчик Бескудников к дому, а сам ног своих от волнения не чует. Колотится его сердце, сбиваясь. То вскачь сердце пустится, то ровные удары отсчитывает как колокол церковный. Только не было церквы на той станции дальней, потому и слыхом не слыхивал, на самом деле, Бескудников, как они, колокола, звонят. Смотрит — сидит на венском стуле у самых путей старичок какой-то, руки на колени положил — по всему видать давно так сидит. Дряхлый- дряхлый. Волос седых до пояса выросло — все в репьях, в колтунах. Борода седая спутана. На руках ногти чёрные. А сами руки трясутся, и вены на них будто корни. У ног пёс слепой. Тот, что с путевым обходчиком Бескудниковым ещё три дня назад в обход ходил. И сам старик, вроде как незрячий. Повернули они оба бельма на путевого обходчика Бескудникова, и дышат тяжело. Псу — нет бы узнать, руки лизать броситься, так ведь с места не шелохнулся.
— Кто ты, старик, такой будешь? Давно ли сидишь так, а то, уж, почитай, всю жизнь я в этих краях прожил, а тебя не видал ни разу даже мельком. Уж не отбился ли ты от поезда-какого по старости да немощи?
Подышал старик свистом, запустил когтистую руку в бороду, вытер от белых слюней уголки губ большим и указательным пальцами, и говорит. А голос у него высокий, издалека откуда-то, как человек в колодец свалился.
— Зовут меня Бескудников. Был я здесь путевой обходчик. Жил себе с женой своей ни бедно, ни богато, без особого роскошествования, да и с голоду вовсе, по правде говоря, не пух. Ковылял день-деньской с фонарём керосиновым и со псом слепым вот этим вдоль путей, тюкал по шпалам и рельсам молоточком, а за то мне жалование полагалось. А как поломка какая — пузырь, или трещинка в рельсе, или, там, гайка от шпалы отскочит, надлежало мне на путях стать, да фонарём размахивать, чтобы беды с паровозом не вышло. Словом, был себе, и горя не знал. Только случилось со мной помутнение, обозвал вдруг, ни с того, ни с сего, жену я свою любезную обезьяной уродливой, а она подумала, что не люблю я её больше — пошла, и в тот же день в баньке холодной удавилась, потому, как любила меня пуще жизни. Хотел я под поезд броситься, да только поезда по этой ветке редко ходят. Сел я на стульчик венский состава подходящего ждать, да так и сижу тридцать лет без дня. Вон и пёс со мной. Давно бы помереть ему по мере лет пёсьих. Видно, рядом с хозяином не берёт его смерть…
Замолчал старик, а путевой обходчик Бескудников кинулся к дому, а дома то и нет в помине. Только печная труба торчит, брёвна обугленные, и остав кровати железной с ржавыми шариками и перекладинами. А на земле повсюду из пепла цветы голубые колыхаются, точно в тех местах, где слёзы женины некогда через половицы просочились. Закричал тут путевой обходчик Бескудников, завыл как гудок паровозный, бросился бежать по путям, да только всё в одно и тоже место прибегал, где старик на венском стуле сидел, узловатые руки на тощие колени положив.
А железная дорога вдаль между холмов уходит, словно ехать по ней и ехать, и проезжать леса, поля, и горы, и реки, и города, и мосты, и гулкие тоннели, и посёлки, где вприпрыжку за паровозом босоногие дети.
И глядит наплаканными глазами туда, где рельсы за горизонт, словно ремешок кто-то в снег бросил.