пить дать, — он потянулся и зевнул, широко и нагло.
Я молча откручивал пробку у двенадцатой бутылочки. Соседка слева с трудом засунула Ирвинга в свой неуклюжий рюкзак, достала оттуда пудреницу и стала откровенно прислушиваться, размазывая белое по своему несвежему смуглому лицу. А Маргерит всегда размазывала коричневое по своему белому, подумал я, принюхиваясь, от нее тоже вечно пахло пачулями или ванилью
— Утомительно ему. А куклу вот эту, — Скотти больно ткнул пальцем мне под ребро, — тебе обживать не утомительно? Брить ей бороду, покупать ей хлопковые носки, кормить анчоусами? Двенадцать лет пишешь инструкции по выживанию для брошенных домохозяек, а книгу — мою книгу! — забросил на антресоль, вместе с кляссером и санками. А еще собаку Бывшим Морисом назвал. Ты сам — Бывший Писатель, вот ты кто. Быспис!
Ага, вот оно. Не выдержал шотландец, вот-вот начнет колоться, поведает мне о своих чаяньях, отчаянии, о моржах и плотниках, или, чего доброго, о том, как Гор потерял глаз, а Сет — кое что поважнее. Условия станет ставить, городушки городить. Я похлопал его по плечу, запрокинул голову и вылил содержимое бутылочки в рот, левой щекой ощутив недоуменный взгляд осоловевшей соседки.
Самолет пошел на снижение. Замелькали красные миланские крыши, мокрая трава и черный асфальт посадочной полосы, предсказанный Яндексом дождь занавесил иллюминаторы,
Апрель, 3
…Моей души первообличье вижу,
Пушистое и славное на редкость
На антресоли? Как бы не так. Я перерыл весь дом, вытянул из кладовки довоенные чемоданы, перетряхнул родительские шкафы, даже старую палатку и ту развернул и расстелил в коридоре, как будто рукопись могла туда заползти и заснуть сумасшедшей черепашкой. Я нашел чайную ложку с незнамо чьей монограмой, настенный календарь за 1989 год с подмигивающей японкой, целую стопку чистых конвертов с напрочь забытой надписью
Заварив себе зеленого чаю с прошлогодней мятой, обнаруженной в кухонном шкафу, я лег на диван, разрешил Борису на мне развалиться, и принялся насиловать свою память.
Где меня носило в девяносто четвертом году, с кем я мешал в кастрюле дешевую израильскую водку и яичный ликер
Вернее, семечко рукописи. Первую главу. Ту самую, где Скотти сидит в ротанговом кресле-качалке, которое не качается — никакой другой мебели там все равно нет — и смотрит на мнимую дверь. Он знает, что египтяне рисовали такую дверь в гробницах, обычно на стене жертвенной ниши, для того чтобы Ка могло найти себе дорогу. И вот Скотти приходит к другу и видит на стене контур двери, обведенный восковым мелком, а посередине свой портрет на листке разлинованной бумаги. Это наводит его на разные мысли, и он произносит их вслух, вот и все.
Ума не приложу, что я собирался из этого сделать.
Все, что я помню о египетской символике — это затертое до дыр
Память у меня существо женского пола — она является во всем сиянии, когда ее не звали, и сьеживается в комочек, когда просят показать или потрогать. Чтобы заставить ее уступить, надо отвернуться и смотреть в другую сторону.
Поэтому я стал думать о другом, например, о том, что видел перед собой на столе — о черной каменной рыбе с Маврикия и цветочной вазе, в которой не было цветов, с тех пор, как удрученная Маргерит собрала свои практичные рыжие бельгийские чемоданы.
Я готов был думать о чем угодно, лишь бы не о работе, но в голову лез похмельный дождливый Милан и тот злосчастный мартовский вторник, когда я пришел в конференц-зал Пуччини к самому концу показа, оставив в гулком гостиничном баре с влажными мраморными стойками — вылитый рынок на барселонской Рамбле, не хватает только креветочной шелухи — пижонский, одолженный шефом шарф, рабочий Никон в кожаном футляре, accreditamento на желтом шнурке и пластиковый ключ от дверей номера.
Охранник оглядел меня с ног до головы и покачал головой.
— В зал со спиртным нельзя, сэр, — сказал он ласково, перекатывая за щекой хрустящие итальянские согласные, я посмотрел на себя в зеркальную стену: в руках у меня была бутылка граппы, в кармане купленной утром белой рубашки — рюмка на тонкой ножке, прихваченная из бара, в глазах — горестное безумие.
Когда мы проснулись — я, Скотти и дебелая волоокая дева, приведенная в полночь застенчивым белл-боем — до московского рейса оставалось четыре часа, в пустом холле отеля катался на щетке старомодный полотер в позументах, в баре пахло кофе, мастикой и пережаренными фисташками, мне понравилось, что на рассвете — обнаружив шотландца в нашей постели — дева не дрогнула, лишь едва заметно усмехнулась, вот оно! подумал я, в крайнем случае, проведу остаток жизни с ней и Скотти в какой-нибудь сицилийской деревушке, буду возвращаться домой рано утром, весь в рыбьей чешуе, обливаться из бочки и валиться спать до самых сумерек под звяканье медных фамильных кастрюль.