Со двора водили солдат – группами в коридор 1-го этажа и там поили чаем.
Часовые при орудиях прыгали, чтобы согреться.
В тёмном с заревами отдалении слышались пьяные голоса и редкие выстрелы.
229
Поезд со свитою, литер «Б», шёл на полчаса раньше императорского поезда, литер «А». Перед десятью часами вечера в Вышнем Волочке от жандармского подполковника узнали: в Петрограде Николаевский вокзал горит, новый комендант вокзала всего лишь поручик Греков приказывает всем начальникам станций сообщать ему обо всех без изъятия воинских поездах, их составе, количестве людей, роде оружия – если они имеют назначением Петроград. И поездов этих не выпускать со станции без разрешения временного комитета Государственной Думы.
Это, очевидно, касалось экспедиции генерала Иванова – о ней уже прослышали в Петрограде. Впрочем, опоздали: генерал Иванов уже вероятно в Царском, и верные полки стягиваются к нему.
Но если так следили за воинскими поездами, то тем паче за императорскими? Каждый переход их от станции к станции отмечался в мятежном Петрограде – и там что-то готовили против них?
Но если так – надо же было что-то предпринимать, нельзя же было ехать так безоглядно!
Что думал Государь?
Однако не было указаний свитскому поезду останавливаться и ожидать. Единственно они могли – оставить на станции связного для Воейкова с изложением обстоятельств.
Через полчаса после литера «Б» подкатил к Вышнему Волочку императорский литер «А». Воейкову были доложены все опасения свитских.
Воейков сумел поставить себя так гордо и независимо, будто ему одному принадлежало не только решение о пропуске или непропуске каких-то известий к Государю, но и само решение по этим известиям.
Ничего не ответив свитскому и ничего не выразив надменным лицом, он перешёл по платформе и поднялся в вагон к Государю.
Через несколько минут императорскому поезду было дано отправление дальше.
Светло-успокоенное настроение сегодняшнего солнечного дня, особенно после ликующих солдатских приветствий, – с сумерками, с темнотою и с тревожными известиями угасло в Государе. Он курил по полпапиросы, вдавливал их в пепельницу.
Унизительно, но на просторах и железных дорогах его страны распоряжался даже не Родзянко, не Гучков, – а какой-то Бубликов, какой-то Греков… От этого одного заполнялась душа скучливым омерзением.
Он – не понимал, как это могло происходить – да ещё во время войны?
Лишь спокойно-упорядоченный, подчинённый вид проезжаемых станций успокаивал, что всё остальное был налёт какого-то бреда.
Если принять всё это всерьёз – что возникло противодействие Государю на просторах его государства, – то, может быть, надо было применить ещё более решительные меры? Привести в действие главные силы?
(Да не вернуться ли в Ставку?…)
Ни с кем, ни с единым человеком, однако, не мог он посоветоваться! – ни меньше всего с Воейковым, о котором правду всегда говорила Аликс, что он плохой советчик, что его надо осаживать, и даже – не настоящий друг, но держит нос по ветру.
Как бы это вдруг: повернуть в Ставку? А Аликс и больных детей покинуть на произвол судьбы?
Что должна она испытывать, бедняжка ненаглядная, в самой близости разбойного мятежа? И он обещал ей завтра утром быть.
Да и как такой поворот выглядел бы перед тем же Воейковым? перед всеми придворными? Потом и перед Алексеевым?
Монарх бывает скован в движениях больше, чем любой подданный.
Окончательное решение он мог принять только достигнув Аликс.
Катили дальше. Гладко шёл поезд по отлаженной Николаевской линии.
Государь не находил, чем заняться до вечернего позднего чая. Не читалось. Много курил.
Вспомнил свою беспричинную грудную боль позавчера на литургии, так и не разгаданную, – боль при наиздоровейшем сердце и всём теле. Не было ли это каким-то знаком или предчувствием, угаданием на расстоянии?
В Бологом ожидался встречный фельдъегерь из Царского Села и новости от Аликс. Но когда пришли в Бологое близ одиннадцати вечера – не оказалось фельдъегеря. Вместо этого свитские раздобыли ходивший на станции листок за подписью Родзянки: о создании временного комитета Государственной Думы, который перенял всю власть от устранённого совета министров в целях восстановления порядка.
При бушевании черни это могло быть и хорошо – но слишком давне было недоверие к Думе, всегда интригующей против Государя. И редко кого Государь так упорно не любил, как Родзянку. В перенятии же власти от совета министров было и дерзкое самозванство.
А само Бологое – совершенно спокойно. И до Тосно, поскольку были сведения, повсюду охрана и никаких беспорядков.
И уже так близко оставалось до Аликс – к утру уже можно быть с нею! Как же не ехать дальше?
Вперёд!
Как любил про себя повторять Николай: сердце царёво в руках Божьих.
230
Положение конвойцев Его Величества было особенное, высокое, в родных станицах аж глаза закатывали: охраняет самого Царя! И верно: раз уж зачисленный в Конвой (по виду, по лицу, по покровительству), казак становился если не членом императорской фамилии, то как бы спутником её. Он много раз в простой обстановке и разных чувствах видел и царя и царицу, сопровождал их в поездках, конно охранял парки, где они гуляли, стаивал вблизи комнат, где они разговаривали, нередко и по-русски, был знаем ими по фамилии, привыкал к их небожественности, а к своей напротив довечной обеспеченной поднятости над положением простого казака. Не приходилось ему томиться по смене обмундирования, по увеличению содержания, по праздничным подаркам, – всё это приходило неизменной чередой, как и рождественская ёлка конвойцев с непременным посещением царя, царицы и дочерей. А обязанности были: лихо выглядеть в своём страшном убранстве, чернолохматой папахе над красной или синей черкеской при белом бешмете, сапогах без каблуков, внушительно стоять на постах, весело отчётливо отвечать на приветствия, а при свободе от дежурств и кончив утреннюю уборку коней – хоть прыгать в упругую чехарду с такими же застоявшимися товарищами.
Собственный Его Величества Конвой со славою состоял при особах императоров уже 106 лет (ни разу не вступивши за них в бой), и в этом была гордая устоенность его.
Пять сотен его в начале 1917 года распределялись так: по одной кубанской и терской сотне в Могилёве, при Ставке, по одной – в Царском Селе, при дворце, пятая сотня – частью в Киеве, при вдовствующей императрице, а частью – 87 человек, 2 офицера, денежный ящик, имущество конвоя и запасные лошади – в Петрограде, в подворьи между Шпалерной улицей, куда выходили ворота, и Воскресенской набережной, куда выходило несколько офицерских квартир.
Гой, беда! ворота выходили на Шпалерную! И так эта полусотня попала в самый вихревой захват революции – хуже нельзя. Находись она где-нибудь на улицах дальних, она ещё долго могла бы пересиживаться за запертыми воротами: провиант и фураж у неё были.
В первый день, в понедельник, отсиделись благополучно – всё это чертобесие сновало по Шпалерной