Андрей Иванович пошёл. Уже ни в каком коридоре, и в думском крыле, не пройти без сутолоки совсем чужих людей.

И в той комнате, где Милюков сидел, тоже теснились лишние люди, и не только доверенные. Присел к нему поближе, разговаривали вполголоса.

Черты Павла Николаевича за эти сутки обострились: брови стали как будто ребёрчато-угловатые, а усы даже на вид пожестели до проволочных. Напряжён был – а вместе с тем как будто и рассеян; разговаривал с Андреем Ивановичем, а думал как будто и о другом.

Да разговор-то недлинный: лидер кадетской партии сообщал своему сочлену и заместителю по фракции, что в новом правительстве он получает портфель.

Ну да, кивал Шингарёв.

Однако – так и не так, выразил Павел Николаевич озабоченность, и с выражением неприятности, жёсткости. Тут – некоторая более сложная комбинация, выходящая за внутрипартийные расчёты. Андрею Ивановичу придётся стать министром – земледелия и землеустройства.

Что называется – глаза на лоб полезли у Шингарёва: как? что? с чего? почему? Да ведь… да ведь не сам он, но вся кадетская фракция, но вся Дума привыкла и прочила его в министры финансов!

Не то чтоб он был финансист, или специалист по финансам, такого образования он не имел, но кадетская фракция была настолько иссушающе юридична и гуманитарна, настолько никто не владел никаким практическим делом и даже считать никто не умел; а кому-то надо было заняться финансами, – вот и взялся Шингарёв. И – годами сидел над сметами, и учился у финансовых чиновников, и изучал методы – и, кажется, довольно блистательно оппонировал Коковцову. Столько труда, изучения, анализа – зачем же?…

Открытый лоб Шингарёва не умел скрыть чувства, Милюков бы не мог притвориться, что не замечает. Но Павел Николаевич ни с кем никогда за всю, наверно, жизнь не бывал ни открыт нараспашку, ни душевно мягок, – сентиментальности и участия не ждал от него и близкий товарищ по партии. Однако имел право Шингарёв на человеческое объяснение, что и Милюкову это больно, обидно, но так получилось?

Нет, слишком ли напряжённый событиями или по своей непереступаемой холодности, Милюков даже не захотел изобразить подходящего к делу сожаления. Хотя именно этим словом ответил, как диктуя:

– К сожалению, это совершенно неизбежно. Это не подлежит дискуссии. Этого нельзя было устроить никак иначе.

Очевидно, он многое знал такое, чего не мог сказать. Да Шингарёв привык видеть в Милюкове крупномасштабного политика, не сравнимого с собой. Он верил ему, он шёл за ним, он готов был и согласиться и дать себя уговорить, – но всё же хоть что-то объяснить? Уж как обидно! – труд, направление стольких лет работы вдруг вывалить из рук.

И тогда омрачённому Шингарёву Павел Николаевич тихим голосом объяснил:

– Да что, Андрей Иваныч. Мы-то с вами знаем, что вы никакой не финансист. Знания ваши по финансам – популярного лектора, из народного университета. Так можно вас посчитать и специалистом по военно-морскому делу, раз вы в комиссии председательствовали. В конце концов, разве вы углубились до производительных сил государства, как направить экономику? Ваши заботы были – о справедливости прямых и косвенных налогов, они диктовались вашим прекрасным народолюбием. Так в этом смысле вам ещё больший простор будет на продовольствии. Последние месяцы вы им и занимались, удачно оппонировали Риттиху, – вот и займите его место.

И во всём этом – да, была какая-то правда. Павел Николаевич умел говорить убедительно. Однако, всё же, столько лет труда, усилий – и…? Но положение было вообще – не возражательное. В такие дни на какой бы пост ни назначила партия, надо брать. Шингарёв и раньше всегда привык: брать всякое новое дело, тянуть, и на этом учиться. И на военно-морском деле он не такой уж был несведущий, да. И о продовольствии – тоже уже подумал немало, верно, да.

Почему это всё переместилось – Шингарёв не настаивал знать. Но настолько он был обескуражен и так обидно, что не догадался даже спросить: кто же будет министром финансов.

Уже уйдя, подумал: а почему же всё-таки не обсудили раньше, а так – за глаза, без спросу? Как странно и неколлегиально создавалось такое желанное министерство общественного доверия!…

А для Шингарёва это был выбор жизненного пути на всю теперь революцию.

А уж в земледелии – он был знаток совсем никакой, разве только от критики столыпинской реформы.

Но возвратясь в Продовольственную комиссию (и ничего не сказав социалистам), перечитал своё вчерашнее воззвание – и снова пронялся чистотой и трогательностью чувства. А вот рядились цифры, цифры, – не всё ли равно какого министерства, в рублях или пудах, – за ними стояли красавцы-колосья и колебалась сама народная жизнь, которую и надо поднять из разорения к расцвету.

Ощутил Андрей Иваныч за час, за два, что он уже простил обиду. И смирился.

И даже уже ему нравилось стать министром земледелия.

Это возрождающее, возобновляющее, восстающее чувство гнездилось в самой сути его души: из-под любого обвала, пожарища, пепла – сколько раз оно само, и быстро, вновь поднимало его к устойчивости и свету.

324

Эти дани Шляпников не мог ни на чём успокоиться, и не знал верного места, где ему быть.

Как член Исполнительного Комитета Совета он, вроде, должен был сидеть на их бесконечных заседаниях. Но тошно было ему там, среди меньшевиков, оборонцев и полуоборонцев, оказавшихся в засилии. На словах тут не мало было интернационалистов, но сколотить их невозможно: боялись раскола, тянулись как все. Досадно было на Совет и удивительно: как получилось, что большевиков здесь так затиснули, мало их, и не имеют они главного голоса. В подпольи он бы и сравнивать себя не унизился с этими, просидевшими тихо войну, А тут – они все налезли, забили и захватили сразу. Шляпников просто страдал, как они, так быстро теперь осмелев, уже как будто и не считаются с большевиками.

Годами он прилагал усилия против главного врага – самодержавия, там усилия, где они были нужны, где не подавалось. И никак не ждал, что чуть полегчает, – эти все обскачут сбоку – и первые!

Поналезло теоретических болтунов вроде Гиммера и что ж доказывали? – что надо отдать власть буржуазии! – дикость какая! Вся реальная власть сейчас в руках масс – и отдать её буржуазии? А сами они, засевши в Совете, не хотели брать власть! Так зачем и засели, только мешали на дороге?! (А может – они притворяются, что не хотят? Хотят захватить, да только без нас?)

Нет, сидя в Исполнительном Комитете, Шляпников самое большее, что делал, – только укреплял меньшевиков. Это невозможно перенести!

А время! – вихрилось, каждый час уносил какую-то неиспользованную, неповторимую возможность. И не хватало ума – сообразить, поймать и сделать!

Да тут же вот, рядом упускалось – в Екатерининском зале и на ступеньках Таврического: то и дело подходили тысячи солдат, слушать ораторов, – а ораторы кто ж эти и были, как не кадеты, да опять же меньшевики-теоретики! Надо было своего, большевицкого, ярого, задористого! – да не интеллигента, а простого, чтоб массы ему верили, – где такого взять? Сам Шляпников никак не мог, у каждого в жизни своя роль, он подпольщик, молчун, он даже в малой компании отмалчивается. Вчера тут среди солдат заговорил против войны – не дали ему, заткнули. Но и среди всех большевиков в Питере сейчас ни одного такого бойкого нет, он не знал. Кого ж найти? Бродил-бродил по Таврическому, заговаривал, присматривался – и нашёл такого солдата Лашевича, с крепкой челюстью и носом-хряпом, а языкатого и взглядов: всё долой!

И научил его: как что – лезть на возвышение и речь держать против войны, против буржуев, землю делить, фабрики брать и за простой народ. А оборонцев – отталкивать, забивать.

Этот – всех растолкает. Удачно вышло. Штатскому не будет столько доверия, как своему солдату. Вот это

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×