Чувствовал себя генерал Алексеев совсем неважно, хуже вчерашнего. Но не было покоя и ночью. Да от этих забот он и разбаливался.
В ночном бессонном ворочаньи ещё ясней ему увиделось, как это было бы благотворно: если б Государь признал родзянковский комитет общественным министерством, и всё бы сразу успокоилось, никакого конфликта, и армия терпеливо и без помех готовилась бы к наступлению. И оставалось только – убедить Государя.
А утренние телеграммы ещё добавили. Пришла из Москвы от Мрозовского: что со вчерашнего дня бастуют заводы, рабочие манифестируют, разоружают городовых, собираются толпы – и нельзя дальше умалчивать о петроградских событиях.
И тем более спешить о них разъяснить, раз в Петрограде успокаивается! Ночные сведения из главного морского штаба подтверждали, что в Петрограде порядок понемногу восстанавливается, и войска всё более подчиняются Думе, однако необходимы решительные акты власти, чтоб удовлетворить общественное мнение и так противопоставить пропаганде революционеров.
Адмирал же Григорович, такой же сейчас больной, как и Алексеев, не имея сообщения с Царским Селом, чтобы прямо доложите приехавшему Государю, пересылал через Алексеева телеграмму кронштадтского коменданта, что со вчерашнего вечера гарнизон Кронштадта волнуется, и некем его усмирить, нет ни одной надёжной части.
Так всё сходилось! И потому, что в Петрограде наметилось успокоение, и потому, что в Москве и Кронштадте подымались волнения, – нужна, нужна была уступка Государя обществу! И Алексеев всё более чувствовал бремя убеждения на себе: тем более он должен был убеждать Государя, что тот в пути многих сведений не имел.
И даже чая не попив, начал раннее утро Алексеев с составления уговорительной телеграммы Государю, чтоб успела она вскоре после его прибытия в Царское и сразу дала бы ему правильную ориентировку. Он привёл полностью тревожную телеграмму Мрозовского. Предупредил, что беспорядки из Москвы несомненно перекинутся в другие центры России. И тогда окончательно будет расстроено функционирование железных дорог, армия же губительно останется без подвоза, тогда возможны беспорядки и в ней.
Так звено за звеном неумолимо цеплялись, и Алексеев уже ясно видел – и писал: революция в России станет неминуема, и это будет знаменовать позорное окончание войны со всеми тяжёлыми последствиями. И нельзя требовать от армии, чтоб она спокойно сражалась, когда в тылу идёт революция, – особенно при молодом офицерском составе с громадным процентом студентов. Поведут ли они свои части в таком столкновении? Прежде того – не отзовётся ли на волнения сама армия?
Так и писал Алексеев в разраставшейся телеграмме: «Мой верноподданнический долг и долг присяги обязывают меня доложить всё это Вашему Императорскому Величеству». Пока не поздно – принять меры к успокоению населения. Подавлять беспорядки силою – привело бы и Россию и армию к гибели. Надо спешить поддержать Думу против крайних элементов. Для спасения России, для спасения династии – поставить во главе правительства лицо, которому бы верила Россия. И в этом – единственное спасение. Другие подаваемые вам советы – ведут Россию к гибели и позору и создают опасность для династии.
Давно уже так убедительно не составлял Алексеев ни одного письма. Испытал большое душевное облегчение, когда написал.
И – скорей отправлять. Прямой связи с Царским Селом нет, но передать через Главный штаб, такую телеграмму в Петрограде никто не задержит.
Передали. И попил генерал Алексеев чайку, подкрепился. И тут же пришла какая-то случайная дикая телеграмма, почему-то из Новосокольников: что литерные императорские поезда повернули из Бологого на Дно и в данное время прошли Валдай.
Что такое?? Это почему??
Ничего нельзя было понять. И никаких сведений Государь не послал ни из Бологого, ни из Валдая, – куда же он ехал? Зачем?…
Но и часу не прошло, как донесли в Ставку перехваченную телеграмму всё того же знаменитого Бубликова, разосланную по станциям Виндавской дороги: двумя товарными поездами закупорить разъезд восточнее станции Дно и сделать невозможным движение каких бы то ни было поездов, – то есть несомненно императорских.
И подписано: комиссар Комитета Государственной Думы, член Государственной Думы…
Государственная Дума – мятежно останавливала императорские поезда?…
Родзянко?…
Зря послушался Кислякова вчера??
И как раз к этому, на горячее сомнение, – Эверт вызвал Ставку к прямому проводу. Алексеев по болезни вообще не становился к аппарату, не пошёл, и ничего важного он от Эверта не ждал, – а вышло важно. Принёс Лукомский неприятную ленту. В пределах допустимого генеральского этикета тот – что же? подвергал сомнению верность Алексеева присяге??
Чудовищно! Именно движимый долгом присяги и давал Алексеев свои лучшие советы Государю.
Да что на Эверта обращать внимание – он бы лучше не струсил вести наступление в 1916 году. Недостаточно коснувшийся общего образования и в грубой прямолинейности военной среды, Эверт полагает, что проще всего – подавлять беспорядки военной силой. И вот – рвался оскорбить Родзянку.
Всего часом раньше – не обратил бы Алексеев внимания на Эверта. Но сейчас так пришлось, после этой жгуче-дерзкой попытки Бубликова остановить императора, – и всё именем Государственной Думы?
И то, что, оказывается, неясно зрело в Алексееве ночью и мешало ему спать: не слишком ли он вчера поддался Родзянке? не уступил ли ему много? – и те наброски телеграммы к нему, которые Алексеев с утра уже намечал неуверенным карандашом, – теперь подтолкнулись укором Эверта.
Хотя в остальных четырёх главнокомандующих Алексеев не предполагал такой крайности настроения, однако и выступка Эверта обнажала спину Ставки, лишала её опоры говорить ото всей армии.
Да, да! – яснело: необходимо несколько осадить Родзянку. Не повреждая открыто ещё хрупкому думскому комитету. Но – лично Родзянку, чересчур уже занесшегося.
И Алексеев стал доправлять набросок в телеграмму, погнал своим энергичным бисером.
Высшие военные чины и вся армия свято исполняют долг перед царём и родиной согласно
Поток упрёков легко строился, он был верен. Но где был довод военно-убеждающий, тот, который окончательно уставляет весы в достойное положение? Только что рождавшейся народной свободе и начавшемуся успокоению – не мог же Алексеев угрожать применением грубой военной силы. Он мог сердиться лично на Родзянку, но не так, чтобы подорвать его власть, единственно спасающую сейчас столицу.
И оставалось закончить слабою ноткой, что это поведёт к нарушению продовольствования армии и даже голоданию её. И пусть Родзянко сам судит о последствиях голодания армии.
Угрозить, оказывается, было нечем. Голодом армии.
Не аптекарские были весы, но с теми чугунными платформами, на которых взвешивают возы с рожью, – у них была невозвратимая утягивающая сила.
Телеграмму эту – послал. Больше для очистки души и для осадки родзянковской гордыни. Но не могло измениться решение – искать всеобщего примирения, единственный разумный выход.
А вопрос о посланных войсках всё неумолимее нависал: что же с ними делать? Остановить их, как разумно видел Алексеев, – он не смел своим решением. Но и откладывать решения было нельзя, потому что войска стягивались, продвигались, и вот-вот могло произойти непоправимое столкновение. Но никакое