– А чо ж теперь с наследником буде, братцы?
С юнцом-то – что?
– Да-а, – отозвался Арсений, – почемуй-то его не хотят.
– Так сам отец не схотел, – густо подал из бороды Завихляев.
– Рази сам отец? Другой кто?
Вот это – странно Арсению: чтоб сам отец родному сыну наследства не хотел передать – как это может быть?
– Другой кто?
А присел невдали и старший фейерверкер Дубровин, начальник разведчиков, с безусым ещё лицом, ранний да умный:
– Наследник, мужички, уже царствовать не будет, всё.
Так – а кто же тогда?
– А другого – так надо скорей выбирать. При войне – да как же без царя? Скорей бы.
А Бейнарович, вроде Сидоркину по соседству, а и ко всем закидывая, бодро:
– Мы его помазали – мы его и размазали.
Шутяков на него взволчился:
– Молчи, злодыга. Не ты помазал.
Вовсе неохватно: откуда навалилось? что оно такое?
Без головы в дому.
НЕДОЛГО ТОЙ ЗЕМЛЕ СТОЯТЬ,
ГДЕ УЧНУТ УСТАВЫ ЛОМАТЬ
Толпе холопов прирожденных
Страшно отсутствие господ -
Кто ж будет восседать на тронах.
Давить страну? душить народ?
436
Начиналась Крестопоклонная неделя. Крест голгофских страданий, вынесенный в центр храма, становится в центр мира. Выносился крест вчера при всенощной – а Николай, за своими муками, даже просто забыл. Вчера вечером, когда разыгрывалась мятель, он обедал вдвоём с Мама в поезде – и снова, снова надрывно говорили о том же, и никак он не видел выхода вернуть трон Алексею. Открыть военные действия? Этого он не мог переступить и от начала. А теперь – что можно было делать, когда вся армия в руках революционеров? (Это – отговоркой от Мама.)
А сегодня – утишенным, безветренным, снежно-убелённым утром проснулся – и сразу вспомнил о Крестопоклонной. И подумал: Боже мой, как мелки все наши заботы по сравнению с Голгофой! Что решит или откажет какое-то временное правительство, пустят туда или сюда, что напишут в революционных листках, – всё это прейдёт. И его отречение от престола, даже если это была ошибка, затемненье ума, – тоже прейдёт. А Голгофа – останется вечно, как главная жертва и главная тайна.
Среди людей – правосудия не бывало и нет. В апатии, в унынии – надо предавать себя только на волю Божью. Молитвы – никто у нас не может отнять. А в ней – вся чистота и всё облегчение.
И с радостным светом в душе Николай поднимался, чтобы ехать в церковь к обедне. Ничего не взял в рот.
За окнами площадь была убелена, чиста от ночного снега. Снег свежо прикрыл верхи сугробов, лёг пышным наслоем на решётки, на заборы. Градусник показывал мороз, и не было у решётки вчерашней досадной кучки глазеющих мальчишек, прямо против губернаторского дома, – теперь, когда никто не мог отогнать их. Но согнал мороз.
А городовой стоял на месте. Однако – неуставно одетый в простой полушубок.
И два красных флага у входа в ратушу.
И, может быть из-за мороза, отречные манифесты, расклеенные на стене городской думы, тоже мало кто читал. Или уже знали все.
Вчера, когда с матушкой ехали в автомобиле по городу, – её колол каждый красный флаг над зданием и каждый красный бант на чьей-нибудь груди. А Николай уговаривал её не обращать внимания. Зато ведь некоторые становились во фронт, отдавали честь, иные штатские снимали шляпы, а один старик на улице на колени стал. Но никто не кричал «ура», как прежде. У матушки остались резкие впечатления от первых дней революции в Киеве: проходя мимо её дворца, манифестации так громко кричали «ура» – казалось вот-вот ворвутся в ворота. А гарнизонную охрану отменили, и всего оставалась во дворце полусотня конвойцев.
Ах, такое ли произошло в Кронштадте! такое ли в Гельсингфорсе! – прямые убийства, и многих.
Уже подходило время ехать в церковь – вдруг раздались на площади звуки военного оркестра. И приближались.
И это не был марш, уместный военному оркестру, но была – марсельеза?
Вражеская музыка звучала у самого здания Ставки!
А впрочем, с марсельезой – он был в военном союзе…
Из окон спальни (где никогда уже не появится сын) было хорошо видно. На площадь втекала армейская колонна – и её георгиевское знамя впереди и единственные оранжевые погоны с чёрными полосками открывали, кто это. В полном составе и в строю, с оркестром и всеми офицерами, со всеми георгиевскими крестами на солдатских шинелях, – маршировал Георгиевский батальон! – эти храбрецы, отобранные изо всей армии, для охраны Ставки и для парадов.
Да когда ж они вернулись? – ведь Государь посылал их в Петроград.
Теперь ведь ему ни о чём больше не докладывали.
Они выходили на площадь с Днепровского проспекта без большой надобности – только показать своё плечо – и тут же поворачивали на Большую Садовую, уходить.
Но почему ж и они – с революционной музыкой? Боже, до чего дошло…
Скребущее чувство от этой музыки.
Правда, красных лоскутов не было на них. Ничто не заслоняло георгиевских крестов.
Они маршировали – выразить радость? Радость – от устранения своего любимого Государя? Радость – от внедрения республики?…
Лица их были – боевые, бодрые, даже весёлые, – и руками они сильно отмахивали.
На отмахе как бы стряхивая, стряхивая всё прошлое…
И толпа радостных мальчишек сопровождала строй.
У Николая навернулись слёзы. Если уж – эти?… если уж – цвет армии?…
Тогда он верно сделал, что отрёкся.
Но как же, царствуя, – он этого не замечал? Было ли это и раньше?
И этот батальон он посылал первой силой против революции!…
И – на этой же площади, неужели на этой же площади? – прошлой весной, под проливным дождём, служился длиннейший молебен перед привезенной Владимирской Божьей Матерью, и стояла многотысячная богомольная солдатская толпа, и весь этот Георгиевский батальон, – и все терпеливо молились, крестились, и Государь с наследником, и потом прикладывались долго, под потоками дождя?
Всё – на одной площади…
Дал им всем пройти, уйти – лишь потом поехал в церковь, в штабную.