искрились. Бубликов очень важно раскланивался, раскланивался кругло-воздушно-подстриженной головой во все стороны, и затем произнёс короткую речь, что просит не возвеличивать его заслуг, так как они были лишь долгом его службы русскому народу. И публика, ещё захлопав, не возвеличивала далее – и начался спектакль.

А что был за спектакль! Вообще-то была назначена опера «Майская ночь», – но далеко ещё было до неё. Уже перед началом оркестр три раза, один за другим, играл марсельезу. А сцена тем временем была закрыта не мариинским тёмно-синим гербовым занавесом – а белым кружевным из «Орфея». А когда он поднялся – то не оперную сцену увидела публика, а сборный символический дивертисмент. (И вот тут, вскоре, опоздавшая тройка Исполнительного Комитета вошла в ложу, и уже трое своих сидело там.) Задняя декорация изображала лазурное небо, на нём сверкало солнце с отчётливыми отдельными лучами – и в лучах, сразу под солнцем, была высоко поставлена рослая женщина с разорванными кандалами на руках (иногда поднимала руки, чтобы показать): это была, очевидно, Освобождённая Россия. Затем, чуть пониже и полукругом, группировались наши излюбленные писатели: кудрявый уверенный Пушкин, черноусый Лермонтов в эполетах, скромный Грибоедов в очках, тихий, однако жёлчный Гоголь с распавшимися волосами, неуклонный Некрасов с раскрытой книжечкой, скульптурно-черепый Достоевский и в рубахе навыпуск простяга Толстой. А чуть пониже, другою группой, сгрудились Чернышевский, Белинский, Писарев, Добролюбов, сидел лохматый большеголовый Бакунин, скрестив руки стоял кто-то обречённый к виселице, ещё отдельно, опустив голову, глубокую думу думал Шевченко, в чёрном платьи гордо держалась Перовская, а там перемешивались декабристы в мундирах александровского времени, и несгибаемые декабристские жёны, и серые арестантские халаты, и студенты, и крестьяне в лаптях и онучах, и сегодняшние славные рабочие с винтовками, и солдаты и матросы, – и все вместе они то окаменело думали, то вслед за оркестром подхватывали марсельезу и поднимали приветственно руки.

И публика рукоплескала.

И в самом деле – как же это было хорошо задумано и построено! Даже иссушенная политическими страстями натура Гиммера увлажнилась от этой выставленной родословной, где ему особенно дороги были Чернышевский и Толстой. Да и они сами. Исполнительный Комитет в великокняжеской ложе, как будто неизвестно откуда поднявшийся над революцией, – они-то и были прямыми продолжателями этих всех великих, даже и Гоголя, так беспощадно рубивших, и вот срубивших самодержавие под корень. И все великие писатели смотрели сюда в зал, на осуществленье своих надежд.

Теперь опустился ещё новый занавес – красно-золотой. Зажёгся свет в зале бело-золото-голубом, под хороводом амуров и античных девиц в туниках на потолочной росписи. А гербы и короны над царской и великокняжескими ложами были затянуты демократической красной бязью. А капельдинеры, уже не в ливреях с царскими гербами, несли на простых пиджаках белые повязки с новым сочетанием – ГМТ. И заметив новых смущённых вождей революции, разряженная, украшенная публика, избалованная богатством, весёлым обычаем и бездельем, аплодировала, и наводились лорнеты, бинокли, – а вожди, затруженные заседаниями, сидели в ложе, а потом и вынуждены были привстать и поклониться, – наверно, таинственные для них и грозные хозяева их теперешней судьбы.

И какой бы вы ни были непреклонный революционер – но как избежать насладительного чувства гордости? Чхеидзе, Гиммер смутились, рядом Гвоздев – покраснел как рак. И только Скобелев, выкатив грудь колесом, стоял, будто к этому моменту и приехал.

Между тем – сцена опять открылась, при полном свете, – и на ней стоял весь многолюдный хор Мариинского театра – и запел кантату, ведомую басами:

Не плачьте над трупами павших борцов,

Слезой не скверните их прах.

Затем перед хор выступил драматический артист и прочёл собственного сочинения патетический стих «К свободе». И снова хор, поддержанный оркестром, грянул «Эй, ухнем!». И не дав залу опомниться – тут же вослед и «Вечную память».

Стало неудобно аплодировать, но публика, черносюртучными и обнажёнными руками – требовала марсельезу. А как только оркестр из ямы её исполнил – то с овацией и с новой энергией – снова марсельезу!

И – снова марсельезу, с начала до конца. И – снова овации. А хористки все стали махать платочками в сторону Исполнительного Комитета. И Скобелев рявкнул через барьер: «Да здравствуют товарищи артисты!» И – новый всеобщий восторг!

Наконец сцену закрыли, готовя декорации. И весь театр снова повернулся и изнеженными руками аплодировал революционной новой власти, а потом единовременно впадал в выжидательную тишину, не будет ли речей? И ясно стало, что придётся говорить речи.

А Чхеидзе не надо было долго и просить, он всегда готов был выступать. Поднялся у барьера – и прохрипел цензовой публике о торжестве свободы и пролетариата. Но всё же чувствовал себя неуместно, и получилось у него сердито.

А Скобелев, видя кое-где и исполнителей, вышедших перед занавес, произнёс короткую речь о том, как революция раскрепостила и освободила искусство. Это имело шумный успех, аплодировали с авансцены и из оркестра.

И Гиммер ужасно испугался: получалось так, что сейчас говорить речь – ему? Но он – никак не мог: и от испуга, от падения голоса, и от того, что не было у него контактов и общих тем с этой публикой, – о чём им говорить? Да и берёг он себя и свой голос для исторического выступления послезавтра, от чего будут зависеть судьбы войны и мира.

Он покосился на Гвоздева – но тот сидел распаренно-красный, и явно тоже боялся говорить. И Цейтлин, и Красиков – довольные сидели, а говорить не порывались.

Тут выручил их всех какой-то офицер: он поднялся в глубине партера, а когда его заметили и стихли – заговорил о помощи фронту и о войне до полной победы.

И ему аплодировали бурно.

А за тем – увертюра, и начался первый акт, милая малороссийская идиллия, малороссийские костюмы и венки, можно было отдохнуть от публичного внимания.

А в антракте тотчас появился опять управляющий театрами вместе с именитыми представителями и представительницами артистического мира и жали руки, улыбались (и особенно Скобелев – представительницам, это даже Гиммер заметил и удивился: в такое сложное революционное время!). И в заднем салоне ложи им был подан чай в маленьких чашках, с печеньями. Буржуазная роскошь стремительно наступала и подкупала. И хотелось ослабить вечную свою настороженность, и хоть накоротко отдаться этой приятной жизни – да ведь, кажется, от них не требовали здесь никакой уступки в политической позиции?

А в зале оркестр ещё два раза сыграл марсельезу.

Ещё отдохнули второй акт, а в следующем антракте опять игралась марсельеза – и пришёл управляющий театрами и радушно пригласил депутатов пойти осмотреть закулисный мир. Почётно и интересно! – депутаты пошли.

Управляющий вёл их пыльными полутёмными окольными пространствами, показывал лебёдки, шумовые устройства, где свалены куски домов, фонтанов, садов и моря, – а потом вышли на открытое светлое место, где артисты, в своих костюмах, венках и загримированные, хлынули с большим любопытством рассматривать депутатов вблизи, будто сами они имели натуральный вид, а вот депутаты были существа необычные, противоестественные.

Депутаты смущались, не находились. И только Скобелев один – громко, бодро поздравлял труппу с революцией и занёсся – о демократизации искусства и о стремлении демократии к красоте.

И тогда вышел певец, в малороссийском жупане, и тоже громко объяснял, как настрадались артисты при старом режиме, чувствуя себя почти крепостными у дирекции императорских театров, – и даже никогда не могли осмотреть изнутри царскую ложу, стоявшую под замком.

576

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×