вагоны, как мы ныряем.

И – куда его могли увезти в своей теплушке? Трудно воображалось, чтобы сдать властям. Уж не застрелить ли на перегоне и выкинуть через дверь?

За минувший день сам поразясь своей ненаходчивости и неумелости, Ярослав представил, какая ненаходчивость должна сковывать вот так неожиданно схваченного человека – уже понимающего, что сейчас его будут расстреливать, и от этого особенно не могущего найтись, как же правильно вести себя, чтобы не расстреляли.

Уж недалеко было до Подсвилья, а там скоро и ветка на Глубокое. Казался полон их вагон – но во встречных поездах виделось ещё куда полней, и всё солдаты, в такой густоте, что и на площадках стояли, – откуда же и зачем столько их ехало, прочь от фронта? Столько их ехало, не проверяемых ни по билетам, ни по документам.

Получас за получасом шла вагонная жизнь – то покачка и постук, то остановка: то, при подаче назад, перебегающий лязг буферов, то, вперёд, натужный скрип тяг. Кто-нибудь бегал с чайниками за кипятком, разливали по жестяным и эмалированным кружкам, пили на столиках и на коленях, доставали снедь из мешков и рушали. В своём отделении все притерпелись к своему поручику, он не казался тут странным, лишним, – а как в своей части. Настроение было у всех самое мирное, разговоры растекались на своекожное, а о Питере, о царе, о революции и не вспоминали больше, и не говорил никто.

Но когда-то надо было выйти в уборную. Ярослав пошёл.

Не только обычной болтанкой поезд мешал идти, но нагорожено было в проходе и мешков и ног, выставленных и поперечных, – и не все подхватывались убирать их, а должен был Ярослав аккуратно обступать или вежливо просить.

Уже серело, к вечеру было, проводник поднимался к фонарям в перегородках, проверял, менял свечи.

А в узком тесном тамбурке перед уборной, где накурено было вовсе сизо, – вольно стояли трое крупных солдат и друг другу покрикивали сквозь грохот поезда. Может быть, они только всего, что курили или для вольности стояли тут, – но не мог Ярослав тронуть ручку уборной, прежде не спросивши:

– Вы… не сюда… товарищи?

А как было спросить? Ярослав любил говорить солдатам «братцы», но здесь бы это звучало заискивающе. «Товарищи», – теперь все говорили так…

Высокий худой солдат, черноусый дядька хохлацкого вида, с подвижной мимикой, ссутулился через дым, наклонился к поручику, одну щеку перекосив, глаз прищуря, и крикнул – перекрикивая грохот поезда, самый сильный тут, над колёсами, да в маленьком тамбуре, – нет, просто крикнул на поручика:

– А-а-а! Вот он! А ну, сымай шашку, ваше благородие! И револьвер сымай! Сдать оружие!

Холодно-горячим исполоснуло поручика Харитонова, он вскинул подбородок.

Толчком к действию.

Но – какому? Уже нельзя ответить примирительно! Уж невозможно искать добрый тон!

Но – что??

И – не первому переступить непоправимую границу.

Как знакомый неотвратимый нарастающий подлёт близкого снаряда – вот, сейчас грохнет! И – ничего нельзя остановить!

Под ногами грозно стучало, унося наискось.

А второй солдат, который ближе стоял – с тупым невыразительным одутловатым низом безбородого лица, – без выражения и без крика, рта не раскрыв, сразу взялся за портупею, за косой ремень, на котором держалась офицерская шашка, – рвануть!

Во вьющуюся секунду Ярослав Харитонов как вывился из тела своего, уже попрощавшись с ним, – всё равно подошло прощаться, уступить нельзя, и что-то случится сейчас невообразимое. Вывился – в жалости к своей несостоявшейся молодой жизни, к этому глупому попаданию, к этому жалкому концу мечтавшегося офицерского пути.

И черноусый, нагнувшийся, не выказывал, чтоб шутку затеяли, – а глядел как разбойник.

Всего-то вот так предстояло ему кончить, сейчас! Кончить, потому что отдать оружия он не мог, и остаться жить после оскорбления – тоже.

Выхватить шашку было негде, разве только подбоднуть черноусого обушком, – но отбиться руками в тесноте от трёх здоровых нельзя – и отступить назад через прихлопнутую дверь опоздано – а ещё можно было выстрелить в одного.

И – не решив, не соображая, – сама проворная правая шмыгнула по боку расстёгивать кобуру.

Молодой – широкая челюсть, уцепясь за портупею двумя лапами, а ещё не рванув, сам себе загораживал и не видел.

А черноусый дядька заметил – и долгой левой перехватил правую Ярослава, вжался пальцами:

– А-а, гадёныш, кусаться?

Это – кто гадёныш, о ком говорилось? – не успевало вместиться в сознание.

Уже не хватало силы и простора – оба локтя упёрлись сзади в стенки – освободить руку при пистолете или спасти шашку, – а тут из дыма насунулся ещё и третий.

Это был сильно широкоплечий шароголовый мрачный боровок, и глазки маленькие, страшней тех обоих.

И от этого, как не от первых двух, понял Ярослав, что пощады ему не будет сейчас: свирепый этот, с кабаньим оскалом, короткими сильными руками – как будто в разведке на языка насунулся вот на немца.

И этот третий закричал яро:

– Стой! Стой!

Уж и без того стоял Харитонов, откачиваться некуда и не хотел. С презрением к этим трём неблагодарным тупым дуракам, растоптавшим всю его веру в русского солдата. Оставалось рук – не отдать шашку, не отдать пистолет, и то уже не хватало.

– Стой! – ещё лютей кричал кабанок. – Стой, не трогай! Это же – наш поручик, это свой!

И, совсем насунувшись Ярославу к лицу, как бить его хотел головой в подбородок, и перекрикивая грохот колёс:

– Ваше благородие! Да ты помнишь меня? Я – Качкин, Аверьян! Мы – из Пруссии выходили вместе!

И – спускаясь обратно в уже покинутое тело своё, возвращаясь жить в чести, Ярослав помягчевшими, послезевшими глазами снова увидел этого увалистого кабанка, короткоухого, как тот показывал над ямой, что копать будто не в силах:

– Качкин, вашвысбродь, по-всякому может! И ничего не докажете.

И его решительное лицо не выражало виноватости.

Ноги огорячились, отмякли, отпадали.

*

* *

Все леса зашаталися…

(из песни)

590

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×