но и по тому же самому – время!
– Но, ваше высокопревосходительство! Если вам дают фронт именно в этих днях – то, значит, относительно вас в Петрограде лучшие надежды…
Лечицкий чуть подвинул голову:
– Относительно меня – может быть. Но должен я охватывать всю обстановку. Если интендантско- думские генералы будут у меня снимать командиров корпусов и начальников дивизий… Какая
Посмотрел ли он, напротив, чересчур внимательно – Воротынцеву почудилось, что командующий испытывает его. Ведь знал же он о его прошлой близости к этой компании.
И Воротынцев – за эти дни не первый раз – почувствовал краску, через шею к щекам. Тотчас он должен был объяснить, чтоб его не путали с ними? Но не находил формы и фразы.
На открытом круглом лбу Лечицкого, уходящем в белый посев седины, даже и морщина не вскатывалась, – но какая обременённость была в глазах, и в тоне, и в сути:
– Не они только. Всё равно, при этих обстоятельствах невозможно командовать. Когда у меня под рукой будут арестовывать начальников и офицеров – а я не могу этого остановить. А все начальники тем более подорваны нравственно и могут не справиться с неповиновением. И во всех частях бушуют или вот забушуют комитеты. А при штабе армии разврат идёт ещё быстрей, чем в корпусах. У нас пока ничего, а вон, генерал Рогоза передал, что ждёт – не арестуют ли его в самом штабе. Но главное: Ставка выпустила из рук всякое управление. Читать их беспросветные информирующие телеграммы – вы не представляете, одно отчаяние. И правительство – дезорганизовано и бессильно. Под кем же служить? Нет… нет… – Платон Алексеевич вздохнул над безрадостным столом. – Кто требует исполнения долга неуклонно – тот готовься из армии уходить.
Вот так так!… Сражение потеряно только тогда, когда главный начальник…
Метил Воротынцев шагнуть под сильную руку, в боевой ряд, – а ряда не оказалось. Если лучший командующий армией отказывается от борьбы… Обстановку он видел несмягчённо, но вывод был чересчур беспощаден.
– Но, ваше высокопревосходительство! Но если и вы… То – кто же тогда?
Только вот теперь она и объяснилась, та печаль до пустоты, которая поразила Воротынцева при начале:
– А много мог сделать наш генерал Сахаров в решающий день отречения? Побрюзжал – и уступил. Ловко подгадали с переворотом: старых офицеров мало даже в гвардии, а в армии почти не осталось. У молодых – совсем иной дух. И вот разрушается всё, на чём армия стояла. Армия – погибает. И руководить событиями – уже нельзя.
Смотрел неподвижно. А стал он сух лицом и пробелён – как бы до святости. В нём как будто очищалось не полководческое его, а наследственное священское.
Но вот с этим, с этим – Воротынцев никак не хотел смириться! Если отказаться руководить событиями – то как быть офицером? Зачем?!
– А – война? Как же тогда пойдёт война?
Командующий медленно, сокрушённо кивнул, кивнул головой:
– Войны – скоро не будет, полковник.
Не будет? Да это бы отлично! Да как к этому дойти?!
– Война? – вы сами видите, из чего ж ей быть?… Конечно, если б я был моложе – я должен бы искать путей. Но при моём возрасте – в этом всём я не могу участвовать. Не могу насмеяться над всей своей жизнью.
В
Заволновавшись, опасаясь не убедить, и забывши границы, командующий не спрашивал его, – Воротынцев, всё так же стоя навытяжку, лишь руки посвободней:
– Да, ваше высокопревосходительство! Может быть, ни одному поколению русских офицеров не приходилось ломать головы над такой задачей! Но она свалилась – и приходится ломать. Как можно, боя не начинав, признать положение безвыходным? Не может быть, чтоб не нашлось средств, – только как бы их увидеть? Эти настроения в армии могут переломиться, как и появились. Может быть, Ставка – одёрнет Совет депутатов? Ведь армия же вся за Ставку!
Пронеслось, в возраженье себе самому: но Лечицкий – не Ставка и даже, вот, не Главнокомандующий фронтом. Значит – ещё один рапорт Сахарову, телеграмма в Яссы: исключите чужие вмешательства в военное управление? И пусть беспокоются старшие по должности? Что, правда, делать?
Глубоко и слышно вздохнул генерал Лечицкий, ничуть не изменясь лицом на горячий всплеск Воротынцева:
– А я же – не ухожу. Я остаюсь, пока меня не уволят. Хотя скоро уволят. Потому что ни я их не буду терпеть, ни они меня. Но вы понимаете военную жизнь: теперь всё будет только ссовываться и падать. Ошибкой было бы думать, что с революцией можно повести игру и её перехитрить.
Не много было Воротынцеву отпущено тут беседовать, но вся неповторимость и вся неразрешимость жгуче поднялись к горлу. Погибала армия? Может быть. Погублена война? Может быть.
– Но, ваше высокопревосходительство, – с открытым волнением спросил: – Что же будет с Россией? Россия же! – не может погибнуть??
Лицо Лечицкого было неподвижно, а выдал, шевельнулся рельефный ус:
– Может быть… Может быть, и не сумеем мы… Передать потомкам Россию, унаследованную от отцов.
В эту ночь, пользуясь своим дежурством, Воротынцев по незанятому аппарату юза послал через штаб фронта в Ставку личную телеграмму Свечину, в условных выражениях: возьми в Ставку теперь же на любую должность.
Сейчас, при массовых перемещениях, такая возможность у Свечина, может быть, есть.
СЕМНАДЦАТОЕ МАРТА
631
«Милый мой, дорогой, милый самый!
Если Вы не остановите – я не могу теперь не писать Вам вослед. Меня, значит, нельзя допускать близко так: уже полученного – мало, хочу больше! Как далеко я зайду в своём счастьи? Может и справедливо – наказать меня разлукой, так слишком много одной – не полагается?
Я – осмелела от близости с Вами.
И как Вы назвали меня – Зоренькой.
У меня глаза светятся – когда о Вас. У меня все мысли тёплые, когда о Вас. Я – добрая, когда о Вас.
Я – Ваша сегодня. Вчера. И позавчера. И прежде Вас – я тоже была Ваша.
Только – Вас, и никого никогда больше!
Я вчера утром вернулась – и долго не снимала платья, в котором была у Вас, сине-алого, как Вы его назвали. Вы меня обнимали в нём, мне хотелось его оставить дольше, дольше, – я будто тем удерживала Вас около.