– Позавчера собирались на главной лестнице, был митинг о дороговизне и что войска отказались стрелять в рабочих Трубочного. Не знаю, было такое на Трубочном?

– Не было.

– Ну, на митинге говорили. Потом по коридорам пели революционные песни и врывались на лекции.

– Здорово, молодцы!

– Университет, Бестужевка и наши Психонервы – готовы к забастовке. Всеобщую – поддержим и мы.

– Молодцы! Вот молодцы, ребята! – сидя против него через небольшой обеденный стол, радовался Шляпников.

Идёт поддержка, откуда меньше ждёшь. А рабочие – как бараны за этими оборонцами.

С одобрением смотрел на Рысса:

– Сейчас стачка против локаута – главный бой!

– Понимаю.

– И готовим – твою листовку. Не как в древности подпольной, знаешь, писали от руки, раскатывали на гектографе. А в самой настоящей типографии.

Рысс головой покачал, как не веря.

– Увидишь! Не стану называть, а делается так: в ночную смену подбираются все верные люди, и вместо их газеты – наша листовка. А там только пачками выноси.

– А у межрайонцев ещё проще.

– А как? – ревниво Шляпников. “Межрайонцы” была группа между большевиками и меньшевиками, которая считала, что она одна только…

– Да прямо в легальной типографии за деньги печатают. Хозяин берёт за 1000 листовок 50 рублей со своей бумагой.

– Ну-у-у… – даже недоволен Шляпников.

– И где типография! – на Гороховой, рядом с градоначальством.

– Здорово, – нахмурился. – То-то я смотрю – у них бумага хорошая, шрифт. Ну, ладно: сегодня вечером будем листовки раздавать. Я постараюсь к ночи сюда прислать, для Невского района. А вы утром как можно раньше забирайте – и раздавайте. Этот бой надо выиграть. Такого боя ещё не давали.

– Понятно, – светло-рыжими бровями отозвался Рысс. – Приложим.

Твёрдый парень. Без них бы вот разорваться. Когда это всё сочинять да…

– Ну, а та?

– Готова и та, – тряхнул головой Рысс. Волосы его, хоть и вздыбленные, нисколько на этом отдельно не колебались. И достал из кармана, развернул на скатерти бумагу с новым текстом.

Новые дела и старые годовщины наступали на пятки, гнали. Ещё о локауте и не знали, а эта листовка уже была заказана к 4 ноября, ко второй годовщине ареста думской фракции большевиков. Хотя на суде они себя вели не как надо, особенно Каменев, но уже принято было в эту годовщину сгущать рабочую злость.

Почерк у Матвея крупный, неровный, с хвостами. Читать можно. Но захотелось Шляпникову ухом принять.

– Только не громко, чтоб в фотографии не слышали. И Рысс тоже с удовольствием стал читать, громкость сдерживая, а выразительность всю подавая:

– …на скамье подсудимых в лице пяти депутатов сидел весь российский пролетариат… В то время война ещё только запускала свои когти в тела европейских народов. В громе барабанов буржуазной лакейской печати у многих ещё были закрыты глаза…

Звонкий голос, просто рвётся на митинги. Хорош из него будет оратор. Кто сам сочинял, тот и знает, где выражение выразить.

– Замечательный слог у тебя!

Ленин верно написал, что листовки – самый ответственный и самый трудный вид литературы. В эмиграции мало кто таким слогом пишет. Бухарин – скучней. И сам Шляпников, как ни натаскивала его Коллонтай, – неважно совсем, не хлёстко.

– …День похищения нашего рабочего представительства ознаменуем усилением агитации за лозунги… Под визг приводных ремней протягиваем мы вам свои мускулистые руки! Сомкнутыми рядами, возродившись в 3-м Интернационале, мы усилим борьбу за прекращение войны путём гражданской войны…

– Здорово. Здорово. Только вот что: ты – межрайонцам не пиши.

– Я межрайонцам не писал! – воззрился Рысс.

– Ну да, говори! Слог твой узнаю.

– Да это не я, товарищ Беленин! Да они там сами все письменные.

– Ну ладно. А то – нечестно.

Забирал бумагу. Остались влажные тени от пальцев, где держал Матвей.

– Скажи, а Соломон Рысс, максималист, тебе не брат был?

– Двоюродный.

– Ничего у вас семейка, боевая.

Простились со студентом – вошёл зять, кончив свою работу, но ещё в халате. Вошёл, посмотрел на деверя странно, улыбнулся:

– Алексан Гаврилыч, сколько у меня бываешь, а никогда не снимешься. Ни в ту осень, ни в эту. Потом хватишься по этим годам. Давай сейчас, а? У меня на пластинке место осталось.

Шляпников посмотрел с удивлением, даже не понял сразу. С какой стороны привыкнешь смотреть – с другой и не взглянешь. Привык он, что на площади толпится народ, что в фотографию всякому зайти неподозрительно, да каждый раз и при нём кто-то снимался, видал, – а в голову не стукало, что и самому ж можно.

Из головы ушло, что это можно и ему.

Что это нужно ему.

Или Сашеньке.

Плечи пошли в пожим. Губы тоже. И рукой, мужское оправдательное движение, к щекам, протёр:

– Да я ж небрит, Иосиф Иваныч.

– Ну, побройся. Сейчас Маня кипяточку.

Да разве в том, что небрит? Всё настроение не то, придавило, несёт куда-то, какая фотография!

Однако к зеркалу подошёл – к наклонному, в межоконнике над столом, неудобно и висит, изогнуться надо, чтобы посмотреть. Да и тусклеет уже, края в облезлых пятнах.

Своих тридцати двух лет никак не меньше, можно и под сорок. Лицо – и русское, и не то чтоб выпирало русским: чуть иначе усы подстригал, волосы разбирал на пробор, и на снимке с французскими рабочими в цеху не сразу его и отберёшь, который русский тут. А в хорошем костюме – так и коммивояжёр, что ли.

Самому-то ему хотелось бы вид погероичней, больше бы чего-нибудь революционного. Хотя нет, тогда б и полиция цапала хватче. А так – средний тихий мастеровой, любит заработать, если пьёт – то немного. Скромные усы, скромные волосы коротко стриженные. Да не от этого, а: взгляд, весь вид какой-то странный, самому себе всегда непонятный. Такой вид, что ли, будто он знает больше, чем делает. (На самом деле – что знал, что умел, то и делал честно всё). Такой вид, что ли, будто он знает, что делает всё зря. Какие-то глаза не такие, не боевые, какая-то улыбка не такая, печальная, и на всех фотографиях так всегда, как ни приосанивайся, – почему такой странный вид? Не похож на настоящего революционера. Рысс, мальчишка, и тот гораздо больше похож.

А сегодня ещё и глаза безо сна и покоя, и усы опущенные, и вид такой недовольный – совсем не тот Милунечка, которого Саша звала, рвала в Хольменколлен на прогулки по косому угорью, встречать поезда на обрыве. А молодость, а сила, а ноги резвые! – неужели тому двух лет не прошло?

– Нет, Иосиф Иваныч, спасибо. Другой раз как-нибудь. Не до того.

– Ну, смотри. Тогда обедаем. – Пошёл Коваленко руки мыть.

А что за вид был у Саньки в 17 лет, ещё до первой одиночки, до гласного надзора, до Владимирского

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×