коричневого. Красиво! А почему? Теперь тоже считается защитным? Но – не без франтовства. А в чём я сегодня? – ты хоть заметил или вовсе пень? Какой наш день тебе это напоминает?
Походили по комнате, обнявшись. Она пыталась ему показывать одну, другую свою затею – но он ещё не видел ничего. Ну, сожми меня ещё раз. Вот так.
Следила: известные милые предметы их обихода – вызывают ли по-прежнему его улыбку? Всё на тех же местах, а что переставлено, перевешено – не к худшему. Водила его по квартире, следила за выражением лица, появляется ли облегчение от фронтовых тягот, изумление, что целые страны изойдены, исколешены, а здесь – всё на местах. Появлялось (но недостаточно). Да ты заметил ли, как тщательно прибрано, тюлень?
– А как вот эта накидочка называется, не забыл?
Вышитая паутинкой и накинутая на чёрный круглый столик.
Улыбнулся стеснительно:
– Паучок.
Помнит!
– А вот этот комодик?
Улыбнулся:
– Пузёныш.
И что граммофон их назывался Грум – тоже помнил. Многие привычные милые вещи, помогающие жить, назывались у них собственными именами. Обаяние дома.
– Славночко доменька? – добивалась Алина тоже принятыми ласковыми словами. – А чьи ручки всё устроили? – щурилась и протягивала для поцелуя обе.
Сбросил амуницию – но, не облегчённый, опустился на диван, как от тяжести своего тела. И даже выдохнул вслух:
– Фу-у-у-уф!
– Бо-оже мой, – передалось и ей, своим телом почувствовала это нагруженное железо в нём. – Как же тебе тяжело! – Подошла вплотную, ворошила ему волосы. – Тяжело, да? Очень?
– Да-а-а, – ещё выдохнул он, глухо и безнадёжно.
– Что? Вообще?
– Да. Вообще.
– А что именно?
Сидел неподвижно, вздохнул:
– Да-а-а так: больше мы теряем, чем когда-нибудь возьмём.
– Убитыми?
– Убитыми, ранеными, измученными… отвращёнными… Всяко. Ничем это не возместится. Никогда.
– О-о-о, Боже мой, как ты устал! Как ты устал! – ласкала его голову.
– Что я устал – это ладно. Но…
– Вот что значит – ты не приезжал в прошлом году в отпуск. Ты – сам себя всю жизнь мучил, сам себе – первый враг. Надо ж тебе и себя поберечь! Тебе надо – развеяться!
А вот уже и звонила в маленький китайский колокольчик. Колокольчик-то он помнит? – мелодично вызванивать, приглашать от работы к еде. А уж тут ему больше всего и должно было понравиться! Вкусы к еде не изучишь и за год, здесь-то – и давность, в том-то и женатость.
В петербургские годы они снимали квартиру “от хозяйки”, чтоб у неё кормиться и не нужна прислуга. А в вятской дыре офицерские жёны, по недостатку жизни, стряпали сами, Алина тоже попытана своё уменье и, как всегда, за что б она ни взялась серьёзно, стало превосходно получаться. Жоржу очень нравилась её кулинария, он никогда не упускал сделанного, всегда видел, хвалил, не жалко и потрудиться. Мир домашнего хозяйства оказался особым сложным миром, требующим сразу и науки, и вкуса, и общего правильного распорядка, но в разнообразной богатой природе Алины всё это было и здесь применялось благодарно. С войны и в Москве стало модно обходиться на кухне самим, иные московские знакомые теперь тоже так – а уж Алина тем более легко.
Но как раз последние месяцы с продуктами сильно ухудшилось, далеко не всё достать. (Жорж высмеивает: ну не так, как отрежут подвоз в горах, и трое суток совсем есть нечего?) Не так, но чего нет – продаётся из-под полы по вздутым ценам, вдвое и втрое дороже. Захудалый Долгачёв, в подвале княгини Львовой, напротив, и тот припрятывает, допрашиваться надо. Кое в чём выручает недавно устроенная офицерская кооперативная лавка. Везде – хвосты, хвосты. Проезжал – видел?
– Са-ма? Ещё б я стояла! Что бы мне тогда оставалось в жизни! Мне – пять часов ежедневно надо просидеть за роялем! Ты ничего уже не помнишь…
Помнил, помнил. Не совсем ещё заглохло сердце.
Бывает – за мясом. За французскими булками, с раннего утра. А сахара совсем не достать. Неделю назад ввели такие талончики, будет теперь по ним. Но у нас-то – варений маминых борисоглебских… Дорогие конфеты, мёд – это везде. Но всё вдвое.
– О, вы разве представляете нашу жизнь? У вас там – паёк, всё готовое. А тут ещё – из-за беженцев, наехало их видимо-невидимо, и богатые. И ещё им платят пособие на прожитие. А – сколько приходится теперь прислуге платить? Чуть не каждый месяц добавлять.
– И – как же? – омрачился он.
Конечно, трудно. Конечно, плохо. Мама помогает, кто ж.
Мать Алины, вдова действительного статского советника, имела большую пожизненную пенсию. Немалую пенсию за отца когда-то получала и Алина, но по закону – лишь до замужества. Алина – не мотовка, он знает. Но офицерского жалованья и всегда было только-только. А звание генштабиста давало лишь особое служебное продвижение, но никаких собственно добавочных денег.
Впрочем – и он ведь, Алина знала, в карты не играл, не пил, в рестораны не ходил, дворянское прожигательство ему было всегда ненавистно, он фанатик дела.
– Ведь надо же мне сохраниться, милый? Для будущего? Для тебя же?
Ещё бы, ещё бы!… Смутился, отемнился, потупился. Нет, он не безнадёжен и будет снова чуток, когда будет жить в тёплой семейной атмосфере.
Да он уже распрямляется. За несколько дней отойдёт, потеплеет.
Их руки, с одинаковыми обручальными кольцами, переносились над маленьким столом, беря, накладывая.
– Ну как? – уверенно улыбалась Алина. – Да ещё после окопного?
Нра-а-авилось. Покручивал широковатой, а лёгкой головой.
– Уменье! терпенье! – кокетливо изгибалась она. – А у тебя сединки, сединки, смотри! – оживлённо находила она. – Надо повыдёргивать, зачем мне седой муж?
Шутила. А на самом деле: какой достался. Надо уметь быть верной, прилежной и облагораживать его, в чём можно.
Между тем за суматохою и радостью встречи Алина упустила то, что замечала всегда: когда Жорж бывает потуплен и мнётся не от раскаяния, а – опасается её, что-то оттягивает, не хочет сказать. И вот теперь, когда стала говорить ему о планах, на какие бы концерты им пойти непременно на следующей неделе – Мейчик, Фрей, увидела: негладко, неладно, что-то тяготит его и всё больше.
Наконец, стал тягуче, смущённо выговариваться: что никак иначе было нельзя. Что это – не отпуск, а срочная командировка в военное министерство. Что, собственно, он должен был ехать в Петербург прямо через Могилёв, а не через Москву…
– Ка-ак? Ка-ак? – ранило Алину. – И ты – молчишь?! Да ты просто топчешь меня!
И над светлой сервировкой своей, над своими стараньями, заботами, всем приготовленным – заплакала от обиды, так это было жестоко и унизительно.
– Так и ехал бы прямо! И мне бы вовсе не объявлял! И это было бы милосерднее!
Стал позади, отаптывался виновато, за плечи брал.
– Или в телеграмме предупредил бы, что – проездом. Я б и не настраивалась. Тоже милосерднее.
Права, права, возразить ему было нечего, копошился там сзади у плеч.
– А что же ты мне в письмах писал? Как томишься моим молчанием? Если в этом году не увидимся – не вынесешь? Когда увидимся, то будешь только целовать, целовать, слова не произнесёшь…?