Но воссияла Февральская революция – и насколько же ещё дороже стала родина! и насколько достойнее защиты!
Так вот когда настал год и час возвращения! (Уже думал и не дожить.) И каким же кружным путём! – из Италии в Париж, из Парижа в Лондон. В Северном море не только страдал от морской болезни, но пережили тревожные часы, боялись немецких подводных лодок, из предосторожности все надевали спасательные пояса. А как нарастало волнение, когда поезд подходил к Петербургу! – не просто возвращённая Россия, но – свободная! А с другой стороны, Георгий Валентинович понимал, что и сам он никогда, никогда ещё не был так нужен России и русскому рабочему классу, как сейчас: объяснить ему путь в минуту наибольшей и наигубительной опасности. С пьедестала его несравненной жизни – как же будут его слушать! Может быть, он помирит всех социал-демократов, или даже всех социалистов. Очевидно, придётся войти во Временное правительство. И возглавить Совет рабочих депутатов.
Для скромного эмигранта встреча на вокзале была ошеломительна. Уже близ полуночи – а тут оркестры, делегации воинских частей, от заводов и фабрик, от союза журналистов, помощник градоначальника (передаёт привет от Керенского, который сам приехать не мог), вся верхушка Совета, и верная Засулич уже тут. Еле пробились под аплодисменты в парадные комнаты, где Чхеидзе произносил приветственную речь. А Георгий Валентинович только мог ответить: „Мне, первому поднявшему красное знамя сорок лет назад на Казанской площади, особенно приятно видеть эти красные знамёна. Сколько их! Теперь смерть была бы завидной для меня, но я хочу поработать для дорогой родины. Наши воины показывают, что не допустят возвращения к старому режиму – и я этому верю. Начальство погибло, а отечество осталось.” И ещё приветствия, и подняли на руки, понесли к автомобилю. На площади за Финляндским вокзалом такая огромная толпа, что автомобиль с трудом двигался. Но и это не всё – теперь поехали в Народный дом, где шло Всероссийское Совещание Советов, и под гром ещё новых аплодисментов, уже без десяти час ночи, вывели Плеханова на сцену.
А он – уже ничего не мог говорить, ни единого слова произнести. Вот, соотечественники – рабочие, солдаты и социалисты, готовы были беспрепятственно слушать его на родной земле – а он потерял дыхание. Иссякли его силы. Иссякли за 60 лет. За 37 лет эмиграции. Вот когда они были нужны, его силы! а сейчас – мог только поклониться молча залу. И еле стоял на ногах, его поддерживали.
Измученный дорогою, он, при уходе Розалии Марковны, пролежал сутки, отдышался – и в воскресенье днём отправился на Совещание Советов в Таврический дворец. Нельзя сказать, чтоб силы были, но говорить мог. Необычайное волнение, только вдуматься в это: в самой России открытое совещание истинных представителей трудящихся классов! И вот в думском зале они стоя бурно рукоплескали ему – вот во что преобразился его первоначальный митинг у Казанского собора! Теперь уже не от бессилия, а от волнения он опять еле говорил:
– … революционное поколение, которое в продолжении десятков лет боролось под красным знаменем, не теряя веры в русский народ, когда вся Россия, вместо того чтобы поддержать революцию, молилась за царя… А нас, социал-демократов, была небольшая кучка, над нами смеялись и называли утопистами. Но я скажу вам словами Лассаля: „Нас было мало, но мы так хорошо рычали, что все подумали, что нас очень много.” Я, неисправимый сторонник научного социализма, сказал в Париже в 1889 году: „Русское революционное движение восторжествует как движение рабочего класса или никогда не восторжествует”. Все удивлялись: что за несчастный характер, как можно верить в русский рабочий класс, другое дело в русскую интеллигенцию… И вот когда я имею неизреченное счастье стоять в свободном Петрограде и обращаться к российскому пролетариату – я спрашиваю вас, товарищи: где же эта утопия, в которой нас обвиняли?… Старый царский режим, весь изъеденный можно сказать молью и червями, режим, покрытый беспримерным в России позором… Когда я вступил на Финляндский вокзал – какую музыку я услышал? – марсельезу!… это французские идеи, которые дали росток на другом конце Европы более чем через сто лет…
И – добродушно шутил о присутствующих французском и английском социалистах, – и взявшись с ними за руки стояли перед ливнем пролетарско-солдатских рукоплесканий.
Он произносил речь со всем возможным тактом, чтоб не обострять возможных тут разногласий. Но и не миновал свою новейшую веру, по которой так ожесточённо уже пришлось поспорить:
– Меня называют социал-патриотом. А что это значит? Человек, который имеет не только определённые социалистические идеалы, но и любит свою страну. Да, я люблю свою страну и никогда не считал нужным скрывать это.
Ничуть не аплодировали. В зале наступило молчание и шёпот, шёпот.
– Я уверен, никто из вас не встанет, чтобы сказать: это чувство должно быть вырвано из твоего сердца. Нет, товарищи, этого чувства любви к многострадальной России вы из моего сердца не вырвете! По своему происхождению, товарищи, я мог бы принадлежать к числу угнетателей, к ликующим, болтающим, обагряющим руки в крови, но я перешёл в лагерь угнетённых, потому что любил эту страдающую русскую массу.
И всё остриё сегодняшнего разногласия:
– Было время, когда защищать Россию значило защищать царя. Это было ошибочно по той причине, что царь не хотел защищать Россию, портил национальную защиту. Но тем более теперь, когда мы сделали революцию, нам надо всемерно бороться против врага внешнего, против Гогенцоллернов…
А вернулся домой – это недоверчивое молчание проработалось в нём, показалось – чего-то он не договорил. И ещё на другой день, уже простуженный, поехал сказать несколько слов перед закрытием Совещания: на Западе тревожатся, не внесёт ли революционная Россия большего беспорядка в управление страной. Нет, русская демократия – политически зрелая.
И – окончательно заболел. Сказался резкий переход от благословенного климата Италии к ужасному петербургскому. И уже из постели руководил своим „Единством” и наблюдал за разрушительными усилиями приехавшего Ленина. Плеханов со своей группой и газетой оказался теперь далеко не левым, а как бы в центре – в самом благоразумном центре. Из номера в номер и развивали (когда были силы – писал статьи сам, но чувствовал, что и перо его слабеет, нет былой хватки): о войне – что она вызвана австро- германской буржуазией, их победа привела бы к восстановлению у нас монархии, германский народ не восстал – и нам необходимо покончить с прусским милитаризмом, эта война и раньше была делом народов, а после революции тем настоятельнее, мы защищаем свой насущный интерес; и о сути революции – состояние общества исключает переход к социалистической революции, время раскола придёт, но оно ещё не наступило, революция дружно сделана единением всех слоев, она сейчас носит буржуазный характер, и было бы безумием для рабочего класса захватывать власть, это возможно станет тогда, когда он поведёт за собой большинство страны, а сейчас социалистам разумнее всего самим войти во Временное правительство.
Он думал так, и даже ещё прямее ответил на вопрос, возможно ли его личное участие во Временном правительстве: никакого предложения я не получал, но принципиально не вижу возражений, по пути, во Франции, говорил с Гедом – он тоже не видит.
И это было повсюду напечатано, намерение Плеханова ясно. И шли дни, простуда его не могла быть помехой в переговорах – но никто не приходил с предложением.
Странно.
А каждая фраза „Единства” была острой конфронтацией с Лениным, с его анархическим бредом по развалу России. Его призывы к братанию с немцами могут с корнем вырвать молодое нежное дерево нашей политической свободы. И тут другое странно: хотя никто из социалистов не разделял взглядов Ленина, но кроме „Единства” никто и не спорил с ним на полное разоблачение – все смалчивали, уклонялись или выражались как-то особенно мягко и неопределённо. А „Правда” с несравненным ленинским нахальством перешла сама в наступление: выкопали плехановскую фразу на цюрихском конгрессе Интернационала: „если бы немецкие войска перешли нашу границу, то они пришли бы как освободители”, – и теперь уже Плеханову приходилось оправдываться, что – нет, он не за немцев, что та давняя фраза была сказана в защиту таких немцев, как Бебель и Либкнехт, от французских шовинистов, там понималась германская социал-демократическая армия, которая уже бы свергла Гогенцоллернов… Или (Георгию Валентиновичу не сразу и показали) „Правда” к приезду Плеханова напечатала развязный гнусный стишок с намёком чуть не на полицейские симпатии:
Ты наш великий пропагатор,