и ушли на Рутковиц.
И Сенька с полковником у всего сарая остались вдвоём: сидел полковник у стенки, ещё чего-то думал или ждал.
А Сенька-то за прошлое время из пруда, где утки ныряли, не понимая никакой войны, зачерпнул водицы в котелке, принёс. Прям, брюхо разрывало – и с чего бы? А сухари, небось, пять лет на складе лежали, без воды и не угрызёшь. Удивительное дело, никто с дороги не приложится по этим уткам выстрелить. Хорошо бы разуться, да ноги в пруду смочить, но на полковника окидывался – никак нельзя, невдоспех.
– Возьмите сухарик, ваше высокобла…?
Удивился, взял как чужой рукой, но котелок всё же видел и макал.
– Только девять утра, – сказал. – Лучше б сухарь этот на обед.
Грызли.
В карту посматривал полковник. На дорогу посматривал, где за обсадкой катились патронные двуколки да телеги обозные. Грыз.
– А ты – женат, Арсений? – тоже голосом чужим, то ли спрашивает, то ли нет.
– Да что женат! И годика не пожили. С масляны.
– И – хорошая жена?
– Да по первому году они все хорошие, – сказал Сенька, будто небрежно, сухарь донимая. Сказал для прилики, как не думал.
– И как же зовут?
– Е-ка-те-ри-ной, – замедлился Сенька жевать.
… Её и Катькой-то не звали. Её по-уличному звали “рукавичка”, и в том обидно крылось не только, что – ростом мала, но что будто – не сама по себе она, что ей к кому-то прихлестнуться, а бросить её – труд невелик. А Сенька пословицей отвечал: дружлива рука с рукавичкой. И когда начал с ней гулять, то смеялись и девки, и парни: что ж, не мог он себе статной работной девки найти'? Что ж с этой крохой делать будет? А над ней смеялись, что все рёбра он ей раздавит. Но, через глум, он верил чутью своему, так и ник он к ней, мочи нет, – и до чего ж тёплой радостной женой обернулась Катёна! Не только в их Каменке, ещё по всему Тамбовскому уезду такую поискать! Бывает, как лошадь полюбишь – за то, что с нею ни в кнуте, ни в возже потребы нет: даже не по слову, а по задумке, почти прежде тебя она знает, куда поворачивать и как тянуть. А если – баба такова, то – как она тебе? Спит она когда, ест ли что – за этим не уследить, а прочнёшься – уже спорхнула, уже управляется, только б Сеньке было сытно, дельно, раздольно.
Но и не в том даже ядрышко, а – очень уж сладко с ней, вот как кость сладкую сосёшь, туда, туда, туда добираешься. И – чего не придумает! такое придумает!… От души он ей брюхо заделал, не нарадовался поглядывать да пощупывать, как круглится. Не дали радости потянуть.
Даже утёрся Арсений, отогнать некместную думку. По всему окружью топталась, крылась и елозила наша солдатня, и каждый кую-небудь Катьку бросил, да не рот разевать, о ней вспоминать. Ещё до конца этого дня сам ли Сенька будет жив?…
– А верхом ты можешь?
– А чего уметь-то?… У нас и все мастаки. У нас и коннозаводств по уезду, и коней…
Бы со сковородки подскочил полковник: “Как бы не стрелки!” – и тропочкой махнул наискось к дороге. Недолго и Сеньке: на одну руку сгрёб, на другую – и ходом. А им напересек – посланный прапорщик бежит: мол, тяжёлый дивизион и сам уже снимался, сюда переходит! Развеселился полковник: “Ну, и мы погнали!” Доспели и к стрелкам, вместе с ними по дороге, к тому имению. Сенькин полковник – с командиром полка толковать, тот с коня склонился. А стрелки – ребята подборные, ещё гладкие, строя подерживались. У Сеньки: “Что, с приказанием? Куда нам, ты не знаешь?” – “Куда! – отвечал им Сенька важно. – Где пестом наскрозь достают, чего ж на разбор опаздываете?” Рассказал им маленько про сегодняшнюю молотьбу.
Ещё они до имения не дошли – затарахтело новое что-то, сразу не поймёшь. Срывали винтовки и в небо палили. Запрокинулся Сенька: ах, супостат, летит, кресты чёрные на крыльях. Но сам в него не сажал, несручно, только задумался: и как же, нехристь, летает, ни на чём не держится? и каково ему подбитому, да вниз кувырком?
Пролетел.
Имение – большое. Сад – на несколько сот корней, но сильно уже трушен, обобран, многие ветки ломаны. А близ сада – липы столетние, дубы, свой малый лес, обчищенный, ровный, с дорожками, – а по нему скот бродит, племенной видно скот. Конюшни – нараспах, чистота внутри, поилки, а коней ни одного. Из дома какая-то солдатня вытащила наружу диваны, кресла такие красно-ворсистые, развалилась и курит. Вскочили перед полковником, убрались. Сенька тоже посидел, забавно. Два поручика от стрелков уже при полковнике, и задумали они на крышу лезть, смотреть. Сенька взялся открыть им чердаки. Внутри дома – дива много. Зеркало – на целую стену, и разгрохали его, видно кусочки себе разбирали, смотреться. Мебели, мебели! – а перевёрнута, переломана. Посуды цветастой ребрёной набито на полу. И чудной биллиард – без сукна, без бортов, чёрный, гладкий, а очерком как топор. Как же тут шарам держаться? – Де-ревня! – поручик Сеньке фуражку нахлобучил, – это не биллиард, а рояль!… – А на стене вот это что раскололи? – А это – мрамор, родословная, от кого кто, значит, произошёл. На другом этаже – разворох не меньше: с окон кружева сдёрганы, шкафы опростаны, одёжа на полу, игрушки, карточки портретные, книги, бумаги. Поручик подобрал: “Скаковые свидетельства. Хороших лошадей растил!”
Открыл Сенька все двери на чердак и окошко чердачное, полковник сенькин выперся и, ещё трубок не наставя, сразу: “Слушай, тут за парком сотня стоит, а ну пригласи ко мне офицера!” Поплюхал Сенька через две ступени на третью, добра-то, добра, и пощупать-посмотреть некогда!
Нашёл там Сенька подъесаула – 6-го Донского казачьего полка сотня, взяты на замен дивизионной конницы, с усилением огня отведены сюда. А от себя догадался Сенька попросить у них кобылу, да запречь её в двуколку, да охапень соломы туда кинуть, – и возвращался, уже возжами кобылу подбадривая, – по песочной убитой дорожке, крытой ветвями дерев, что дождь не пробьёт.
Толковал полковник подъесаулу и записки ему писал, куда скакать. А за всё то время что-то погромчело, булга поднялась: между именьем и ближним лесом стояли пушки наши полевые – и вот занадорвались! вот как взялись! как со всей деревни на одного прохожего собаки возьмутся, вот лопнуть бы хотели все сразу! Что-то в бою повернуло.
И тут у них тоже пошло скорохватом. Поручики, шашки придерживая, побежали к своим полкам. Полковник в двуколку прыгнул, как будто её и заказывал:
– Петровцы и нейшлотцы в атаку пошли! – Сеньке на ухо кричал. – Сами пошли! Без корпуса! Вот это и надо! А стрелки поддержат! И гаубицы сейчас поддержат! – И сам бы, кобылу опереди, вперёд выпрыгнул.
Обгоняя их, прошла галопом к лесу и та донская сотня.
Весело! Сенька, достань, тоже б сейчас на немцев побег, хоть бы и с оглоблей! Да рассчитаться поскорей – да и по домам. Это посильней, чем деревня на деревню! Весело смотреть, как наши подпирают. Ай да мы! Сами пошли! – а чего ж выстаивать, ждать, пока перемолотят? Пригожий, разгарный денёк и земля чужая раздольная, топчи – не жалко. Мало сладкого, конечно, если б так вот у них в Каменке воевали. В Каменской волости, сла-Богу, сроду так не воевали.
За именьем сразу стояли и пушки. Стреляли, не перемежаясь, весело возились, война весёлый дух любит! Даже в денном ярком свете видно было, как при выстреле вылизывает огонь из дула. Один наводчик за каждым выстрелом кулаком в лес машет: получай, проклятый! А капитан поблизости кричит полковнику: “Прицелы растут!” Объясняет полковник Сеньке: “Это значит – продвигаются наши!”
Бери валом! Да неужели ж не пересилим?
А немцы тоже щупают – не именье, а вот эти батареи. Тут – пойма впереди, лёгкий ветерок по травке кудрявой ходит, – а как гахнет сюда снаряд – чёрный столб расшлёпывает выше высокого дерева, шире кома дубового, и воронка остаётся не как в песке, а рытая, да чёрная-пречёрная.
И одну батарею нашу – накрыли! Прям меж наших орудий – пых! пых! и ящик со снарядами – в воздух! да сам ещё он рванул! рванул! – и побежали лошади во все стороны, и люди зачупаханные отползают, кто жив. А сенькина кобыла с пережаху – да перёк дороги взяла, еле вправил её Сенька – и в лес!