автоматов и киоска ТЭЖЭ; попал в людской поток, хлынувший снизу; был им подхвачен, отнесен к выходу и выброшен на постового милиционера, метнулся снова к кассам, где его всосало в клубок очередной, закружило у окошек и выплеснуло на спокойный островок, к франтам.
Вошедший был босяк, и, что удивительнее всего, молодой босяк. Босяки исчезли с наших улиц давно и как-то незаметно. Они еще, кажется, попадались изредка, когда Охотный ряд был замощен булыжником и загорожен церковью, когда милиционеры носили красно-желтые петлицы и мерлушковые кепи, когда по улицам бегали такси «рено», — в те далеко отошедшие годы, которые уже можно назвать советской стариной. Если сейчас на улице встречается каким-то чудом сохранившийся босяк, он привлекает всеобщее внимание, на него оглядываются, как на красивую женщину.
Это был босяк, грязный, жалкий, но не отвратительный, не классический оборванец в бесформенных лохмотьях, будто растущих прямо из тела, как оперение чудовищной птицы, а босяк, сделавший уступки времени, — поблекший, утративший внешнее великолепие и былую развязность, который в другом месте, в другой толпе, может быть, сошел бы просто за неважно одетого человека. Но в мраморном зале метро, среди сверкающих огней, в шеренге чинных кавалеров он выглядел настоящим бродягой.
Голова его вместе с ушами глубоко ушла в кепку странного и гнусного цвета, какого нет, конечно, в солнечном спектре и какой создан, вероятно, специально для того, чтобы усугублять бедствия людей, гонимых судьбою. Брюки и куртка, наоборот, утратили всякий цвет, вернее приобрели цвет грязи, унесенной из всех трущоб, где приходилось спать бродяге. Поверх двубортной курточки — «твинчика», напоминавшей матросский бушлат, он был подпоясан веревочкой, которая должна была согревать его, прижимая к телу полы куртки. Калоши, надетые на босу ногу, тоже были подвязаны веревочкой. Он озирался кругом, как волк, забежавший на деревенскую улицу. Но это не был взгляд дерзкий и угрожающий; скорее это был взгляд животного, которого часто бьют.
Это был вор — серый, провинциальный вор-неудачник, опустившийся, дошедший до крайности, прибывший в Москву только сегодня поездом с юга. Он приехал, как приезжают десятки тысяч людей из провинции, стремящихся сюда, чтобы учиться, работать, пробиваться вперед; но он собирался здесь воровать.
Последний вор своего городка, он покинул его, теснимый наступающей со всех сторон честностью. Его товарищи либо добровольно оставили свое ремесло, либо покинули город с помощью правосудия. Уцелел он один, может быть, благодаря случаю, может быть, благодаря тому, что, будучи посредственным вором, всегда оставался в тени. С течением времени в городе не только прекратились кражи, но даже вошло в обычай возвращать находки, о чем в местной газете каждый раз сообщалось под заголовком «Честность».
Единственный городской агент угрозыска отлично знал своего единственного вора и при встречах смотрел на него так выразительно, что тот вынужден был прекратить кражи в черте города и лишь изредка позволял себе похитить что-либо в окрестных деревнях. Но и это не обеспечивало спокойствия; он стал опасаться, чтобы кто-нибудь из жителей или его раскаявшихся друзей не впал в соблазн и не совершил какого-либо неблаговидного действия, за которое, несомненно, пришлось бы расплатиться ему, как единственному вору городка.
В конце концов, не выдержав бремени постоянных опасений за добропорядочность сограждан, он решил покинуть этот город, где, как ему казалось, остановилась жизнь. Он перебрался в соседний, более крупный городок, но сразу же попался на каком-то пустяке и был арестован.
Он был человек темный, почти неграмотный; рабочий и неумелый вор, с тусклой и невыразительной кличкой — Фоня. Воровством он занимался с детства. Однако к преступной жизни его влекла не врожденная порочность, как можно было бы думать, а как раз те черты характера, которые ценятся в других людях: прилежание, послушание и скромность. Послушание заставляло его беспрекословно подчиняться наставлениям родителей, старых рецидивистов; скромность мирила его с бедной и скучной жизнью мелкого вора; отсутствие фантазии и какого-либо представления о другой, не воровской жизни удерживало его от поисков честной дороги. Родителей его выслали, общество профессионалов распалось, и он остался вором- недоучкой, забытым угрозыском, прозябающим в бедности и одиночестве.
Как всякий плохой вор, он не имел специальности; он мог влезть в окно, очистить курятник, забраться в карман, раздеть пьяного, утащить с воза кнут. Он не гнушался даже работой «на цып»: следил за какой- нибудь лавкой и, заметив, что продавец ушел в заднюю комнату, подкрадывался на цыпочках внутрь, хватал с прилавка первый попавшийся предмет — кусок колбасы, мыло или даже просто гирю — и так же тихо, на цыпочках, выходил на улицу. Опытные воры презирали работу «на цып» и если в трудную минуту занимались ею, то никогда не признавались друг другу в этом.
Фоня жил на краю города, у старой, глухой бабки, бывшей самогонщицы; ни с кем не встречался, ни о чем не задумывался, ничего не знал о жизни. К сожалению, и в тюрьме благодаря своей незначительности он остался как-то в тени; его не заметили, не занялись им по-настоящему. Он просидел только три недели и не успел вынести из тюрьмы ничего, кроме двух новых стальных зубов и начатков знания игры на домре.
Однако в тюрьме он наслушался разговоров о Москве, и здесь у него зародилась мысль о поездке в столицу. Он выпросил у бабки денег на билет и отправился в дорогу.
Москва его разочаровала: холод, дождь, суета и милиционеры в невиданном количестве. Все, что он мог здесь украсть, было слишком крупно, ценно и доброкачественно. Его глаз и рука не привыкли к предметам, которые его здесь окружали, и плохо повиновались. С самого утра он пытался что-нибудь украсть, но безуспешно. Возможностей было сколько угодно, но он их упускал. В одном магазине какая-то женщина, расплачиваясь у кассы, сама дала подержать ему новый патефон, но, привыкнув к добыче, которую он находил в деревенских сараях, курятниках и погребах, Фоня не решился унести эту вещь. Случайно он попал на большой рынок, где торговали старыми вещами, и почувствовал себя увереннее, но вдруг явственно ощутил, что чья-то рука обшарила его карманы. Он был так испуган и взволнован, что поспешил покинуть рынок, не догадываясь о природе этого чувства, которое было не чем иным, как пробудившимся на секунду инстинктом собственника.
Между тем что-нибудь украсть было совершенно необходимо, ибо от аванса старой бабки не осталось ни гроша и он был голоден. Лишь под вечер ему удалось украсть у мальчика на бульваре игрушку «три свинки» — плоскую коробочку с маленькими свиными тушками под стеклянной крышкой. Но этот предмет был бесполезен…
Фоня ходил по улицам весь день. Он был бродягой и привык к невзгодам; но он был южным бродягой и потому страдал от холода. Невидимый московский дождик промочил его до костей. Он потерял надежду украсть что-либо и уже только мечтал об убежище, где мог бы обсохнуть и согреться.
Так он забрел в метро.
Как только Фоня появился на станции метро, дежурный милиционер устремил на него пристальный взгляд. Он смотрел на него с молчаливой корректностью, свойственной подземным милиционерам, решая, по-видимому, вопрос, совместимо ли пребывание Фони в вестибюле с правилами пользования Московским метрополитеном.
Москвичи знают, что молчаливость отличает милиционеров метро от всех прочих милиционеров — от словоохотливых орудовцев, непрерывно расшаркивающихся и козыряющих направо и налево, от голосистых речных милиционеров, бороздящих водные просторы на оглушительно ревущих моторных лодках. Подземные милиционеры не жестикулируют, не свистят. Охрана входа в туннели предрасполагает к созерцательности. Они не кричат, как на реке, не размахивают руками, как на перекрестке. Они стоят и думают о чем-то своем, милицейском, и, если в поле их зрения случается какой-нибудь непорядок, обычно бывает достаточно их неторопливого приближения, чтобы все уладилось само собой.
В течение двух часов милиционер пристально разглядывал Фоню. Пока Фоня находился среди франтов, он превозмогал страх перед этим неподвижным взглядом. Мысль о холоде и дожде приковывала его к месту. Но когда девушки увели всех, кто был вокруг, и он остался наедине с милиционером, то не выдержал и бросился к выходу.
На улице его встретил тот же дождь. Стало еще холоднее. Было около десяти часов вечера. Фоня снова зашагал по улицам, не обращая внимания на витрины магазинов, на неоновые вензеля, на двухэтажные троллейбусы и подметальные машины; равнодушный к чудесам большого города, он ничего не замечал и ничему не удивлялся, хотя ноги его сегодня впервые ступали по асфальту.