Самсонов рассматривает их. Лицо его было бесстрастным, бледным и осунувшимся.
— Я приказываю уходить, — сказал Гуров и вновь закрыл глаза.
Морин остался стоять посреди землянки, засунув руки в свои темно-синие галифе и поводя взглядом с потолка на пол. Он терпеливо ждал, когда Гуров снова соберется с силой и откроет глаза. Но не дождался.
— Гуров, прежде всего я думаю надо решить один вопрос...
— Какой вопрос? — спросил Гуров, не открывая глаз.
— Я настаиваю, чтобы Нефедов был предан трибуналу, как этого требует военная обстановка. — Голос Морина звучал почти торжественно. — По законам военного времени — мы все здесь коммунисты и хорошо знаем, что предатель должен быть расстрелян.
Гуров повернулся на правое здоровое плечо и начал медленно подниматься на топчане.
— Ты что это, батюшко... — зашептала Степанида, невольно помогая Гурову подняться. Тот оперся было на нее, потом выпрямился и поднялся с топчана. Перебинтованный, с искаженным от боли, ненависти и бессилия лицом, он был страшен в эту минуту...
— Тогда и меня стреляй, Морин! — скорее выдохнул, чем сказал, он.
Рядом с ним поднялась с топчана Степанида. Она поправила здоровую руку Гурова у себя на плече и выпрямилась.
— Обопрись на меня, сынок... Не бойсь, сдюжу. Ты не гляди, что я старая... А ты, Морин, заодно и в меня стреляй!
Они стояли рядом — партизан и партизанка, мать и сын. За их спинами была неровная бревенчатая стена, а Нефедову казалось, что там краснокирпичная стена старых купеческих складов, еще секунда, и повалятся уже мертвые Гуров и Степанида... В наступившей тишине все вдруг услышали, как потрескивает сосна, неторопливо догоравшая вблизи землянки. Ее колчаны время от времени вспыхивали и бросали красные отсветы на пол землянки, а от пола — на бревенчатую стену... В этих красноватых отсветах сгорали мосты надежд Ивана, а из их пепла родилось и зрело последнее решение коммуниста и комиссара Нефедова.
— Ну, стреляй! — крикнул Гуров и свалился на топчан.
...Морин хватился Нефедова тотчас же после выхода первой группы.
— Где Нефедов? — застонал он. — Ушел, гад?!
Ему никто не ответил: ни Гуров, забывшийся в беспамятстве на самодельных носилках; ни Степанида, шагавшая вслед за ними с большим узлом за спиной; ни военврач, сразу сгорбившийся и постаревший. Ему не ответили Бычко и другие партизаны, оставшиеся навечно лежать там, где бьют ключи и рождается чистая Снежка.
X
Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь... Тот, кому приходилось ходить ночью в лесу, знает, что на каждом шагу чудится тебе яма, колдобина, что деревья, точно живые, обступают тебя, стараются загородить дорогу, не пропустить, толкнуть в плечо, подставить под ногу корягу, хлестнуть по глазам веткой, а то и воткнуть в бок сухой сук... Но Иван уже привык, привык ходить по лесу в любое время дня и ночи, в любую погоду, почти каждый раз торя новую тропу. Этот сосновый лес он хорошо знал, ибо шел по нему только за последнюю неделю уже в пятый раз. Вот сейчас кончится он, пойдет осинник, потом топь... По этой дороге Иван неделю назад вел свою группу на задание. В конце пути, после того как они вброд перешли Снежку, всю группу захватили без единого выстрела. И с того часа злой рок по пятам идет за ним, хочет его смерти, хочет сломить его, смешать с грязью...
Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии... Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста... В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти... Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!
Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то...
Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава... Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу... На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть...
Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.
Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями... А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху...
Топь кончилась. Нефедов остановился. Неожиданно вне всякой связи он подумал, что выход из болот немцы могли заминировать, — сказалось, видно, в нем непрерывное чувство опасности, выработавшееся в сознании за этот нелегкий год войны. Иван осторожно свернул влево, провалился по колено, еще провалился, но в конце концов выбрался на сухое. Теперь до цели оставалось километра три- четыре. Он подумал о том, что осторожность не помешает, когда он подойдет к трубе-арке. Именно здесь, у семафора, сходятся к основной магистрали все станционные подъездные пути, и у стрелок немцы могли поставить часовых, особенно в ночное время.
Начало светать. Как и вчера, потянулся по-над землей остылый туман, обтекая стволы деревьев, прячась в кустах. Вот уже пахнуло знакомым запахом мазута, железом. Иван пошел медленнее, чувствуя справа притаившуюся Снежку. Вот еще дохнул ветерок, встрепенув верхушки деревьев. Перед ним была дорога, та самая, которая вела на мост и по которой он уходил в лес после расстрела партизан. Иван осмотрелся. Туман уже отступил далеко, дорога была пустынна. Он перешел ее. Дальше полоса кустарника, за ней железнодорожная насыпь.
Нефедов прошел кусты. Так и есть: правее от арки моста по шпалам неторопливо ходил часовой, похожий в тумане на огородное пугало. Пройти расстояние от кустов до насыпи незамеченным было