На пароходе звучит советский гимн, затем чеченский блюз, затем «Красная Армия всех сильней», и потом еще те русские народные песни, которые поет сам Проханов, и ему тихонько подпевает друг Личутин.

Пароход может продолжать курс в любую непогоду, проходить сквозь ураганы, пересекать реки, полные кислоты, и даже высохшие моря.

Я же говорю, всякий сильный русский писатель, то есть, прошу прощения, пароход, чувствует себя нормально в любой среде.

Я очень надеюсь, что он достигнет Пятой Империи. Там будет много солнца, там станет окончательно ясно, что Бог есть, а Россия — вечная.

…Пятая Империя наступит Завтра. И снова будет День…

Время повернулось вспять. Время идет к нам навстречу.

ОТЕЦ ЭДУАРД И ДЕДА САША НА ФОНЕ КОСМОСА

Время не самый лучший судия, в первую очередь потому, что литературную иерархию каждой эпохи выстраивают все-таки не боги, а люди — и зачастую люди неумные.

Что такое Лев Толстой, Чехов и Горький, было понятно еще при их жизни, а дальше, надо признать, все пошло несколько наперекосяк.

Последним великим русским писателем классической традиции был, безусловно, Леонид Максимович Леонов. Собственно, потому и Астафьев, и Бондарев, и Распутин называли его не иначе как «учителем», потому что знали, с кем имеют дело. С русской литературой во плоти.

Леонов говорил: «Державин жал руку Пушкину, Пушкин — Гоголю, Гоголь — Тургеневу, Тургенев — Толстому, Толстой — Горькому, Горький — мне».

Так получилась почти идеальная схема перенесения священного тепла из ладони в ладонь. Вовсе не сложно поместить внутрь этой схемы еще несколько имен, и русская классическая литература обретет завершенный вид, скорее всего уже не подлежащий дополнению. Метафорически выражаясь, Леонов никому не передал своего теплопожатия.

Безусловно, и Бродский, и Распутин не в счет, они ко времени ухода Леонова (он умер в 94-м) уже сложились в литературные величины и, по сути, подвели свои итоги. И там, где пролег их путь, уже не растут новые цветы — просто потому, что они взяли у этой почвы все что могли. Почва плодоносила два столетия и больше не в силах.

Теперь наша классика — это замкнутый сосуд, величественная пирамида, животворящий космос: любоваться им можно, питаться его светом нужно, проникнуть внутрь — невозможно. Там высится величественный век девятнадцатый и стоит угрюмо равновеликий ему двадцатый — о чем, кстати, разговор отдельный, долгий и злой.

Но наступившего века двадцать первого в том космосе не будет.

И ничего страшного здесь нет. Никому ныне не приходит в голову писать последующих итальянских литераторов через запятую после Данте, Петрарки и Боккаччо — просто потому, что началась другая история. Или, скажем, то, что являет собой современная французская поэзия, и то, какой она была сто лет назад, — вещи не просто несопоставимые, а объективно разные, иного вещества.

По совести говоря, современного великого русского писателя надо называть как-то иначе, чтобы не путать несхожие по внутреннему наполнению понятия. Великие русские писатели сделали свое дело, они уже не с нами.

В этом теплом феврале случилось два юбилея людей пишущих, которые своей чудодейственной энергетикой в течение двух минувших десятилетий создавали разнообразные идеологические, политические и эстетические смыслы, порождали целые течения, поклонников и последователей. Это Лимонов и это Проханов. Первому накатило шестьдесят пять, второму — семьдесят.

В том, что они — каждый по-своему — гениальные люди, нет никаких сомнений. Именно отец Эдуард и деда Саша написали самые важные, самые жуткие, самые страстные тексты последних времен.

Однако из русской литературной традиции они выпадают всерьез и напрочь по очень многим очевидным показателям.

«Знаете, я не литературный человек!» — сказал мне как-то Александр Андреевич Проханов, и он, было видно, не кокетничал.

Лимонов на ту же тему говорил еще чаще. И про «плевать я хотел на своих читателей», и про «плевать я хотел на других писателей», и про то, что ничего особенного в литературном труде нет — это просто умение записать свои мысли, не более.

Вообще Лимонов и Проханов в разных, конечно же, стилистиках, но оба склонны к некоему эпатажу (ну, просто потому, что они мужественные люди, в отличие от большинства своих коллег) — однако в случае с их восприятием литературы никакого эпатажа не было. Они искренне, на чистом глазу десакрализировали литературу!

Предполагается, литература призвана дать имена сущим вещам: но так сложилось, что в русском языке имена всему уже дала классическая литература. Лимонов, который в первых своих вещах, «Эдичке» и «Неудачнике», доназвал то, о чем сказать вслух еще не решались, уже к середине восьмидесятых в литературе разочаровался: для него там больше не было свободных, неосвоенных пространств.

Чуть позже, в девяностые, запустив в русскую литературу столько громокипящей политики, сколько Лимонов запустил смертельной человеческой страсти, и Проханов заполнил досель пустовавшие лакуны собственного изготовления варевом.

С тех пор у них оставался выбор либо воспроизводить самоих себя (и по этому пути пошел Проханов), либо вообще забросить литературные забавы и перейти к лобовому, документальному столкновению с реальностью, которую можно зафиксировать, но додумывать незачем (так сделал Лимонов, и его понять можно: вряд ли кто-то из нас может представить себе Владимира Ленина, который забросил писать статьи, чтобы создать роман из жизни большевиков).

Жизнь они ведут типично русскую, расхристанную во Христе, но в литературном быте Лимонова и Проханова есть что-то от поведения современных европейских писателей: они относятся к своей — почти поневоле! — профессии и с некоторым снисхождением, и с жалостью, и тянут ее за собой, как воз постылый, но уже неизбежный.

В них очень мало того пафоса, что носили и носят себе Писатели с прописной буквы, творцы, демиурги. Другого, человеческого, героического пафоса у отца Эдуарда и деды Саши полно, не спорю, но вот писательство воспринимается чуть ли не меркантильно: так сложилось, что эта бумажная галиматья приносит деньги, деваться некуда — придется писать.

И в силу этой, и в силу иных причин Лимонов и Проханов, как писатели нового толка, позволяют себе писать плохо. То есть пред ними изначально не стоит цели, что была главной в классическом русском литературном космосе: написать настолько хорошо, чтобы в восхищении назвать себя сукиным сыном, а потом со своими испещренными поправками листками отправиться к Богу на суд. Как бы не так.

Я видел лимоновские рукописи — он там вообще ничего не правит. Писатель Денис Гуцко в своем первом романе сравнил подъезд с черновиком Лимонова — и это было совершенно дурацкое сравнение. Нет у отца Эдуарда никаких черновиков; и уж вдвойне глупо представить, что он там, на полях, вычеркивает слово «пизда» и исправляет его на какое-нибудь другое.

Проханов же, как я догадываюсь, вообще не перечитывает написанное, и хорошо еще, если это делают его редакторы.

Десакрализация писательской профессии, скажет кто-то, — вещь не новая, десакрализировать ее пытался еще Лев Николаевич Толстой. Но вы вспомните, сколько раз яснополянский граф переписывал каждый свой роман, или почитайте историю о том, как он издевался над журналом, публиковавшим рассказ «Хозяин и работник», правя гранки своего текста до полного остервенения.

Нет, нет, это совершенно другая история.

Толстой десакрализировал свой труд в муках неверия, что может сказать слово, в абсолютной степени правильное и честное. А эти просто не верят в священную миссию пишущего человека; нет такой миссии,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату