моему, единственный в русской литературе.

— Ты вообще веришь в некое поколенческое единение? Вот Владимир Бондаренко говорит о поколении 37-го года как об имеющем определенное единство.

— В поколенческое объединение абсолютно не верю. В этом какая-то вынужденность, отсутствие выбора. Верю в человеческое, в национальное, в региональное, в профессиональное.

— Не хочешь ли ты попробовать себя в «большой прозе»? Роман не пишешь?

— Надо. Постепенно увеличиваю пробег. Пока до шестидесяти страниц. Например, новая повесть «Тойота-креста и другие». Написал, а потом понял, что это только первая часть большой уже вещи. Вижу мою любимую «Тойоту-кресту…» как книжку. Сейчас пишу вторую часть, а там, глядишь, и на третью растащит. Люблю я эту повестуху. Она для меня стала примером достижения невозможного. Это из тех вопросов — за что ты любишь Енисей? За что ты любишь охоту? Ради ответа пишется целая повесть. Объяснить за что — нельзя. Можно попытаться. Литература — это попытка дать ответ на вопрос без ответа. Дело это почти невозможное. И начаться может с пустяка. Есть затравочные слова, фразы. Пусть их никто не понимает, но для тебя это ключ. Например, нашел на каком-то владиковском автофоруме (где мужики обсуждают машины, кто себе что выбирал, что искал) слова: «И вдруг я увидел черный «цельсиор'». Все. Мне этого может быть достаточно. Уже рождается образ, фраза или целый абзац. Так вот, за что я люблю праворукие машины? Праворукими машинами я пытаюсь призвать западный московский мир одуматься, вспомнить, что есть параллельная русская страна, по отношению к которой Москва — зазеркалье. Перед моими глазами всегда стоит картина: улица по склону сопки, кривой домишко, «корона» 91-го года цвета китовой кости, а сзади синяя даль, горы в насечке тайги, бескрайняя вода. И какой-нибудь Гена или Валера, обветренный, с трудовыми побитыми руками садится в эту самую «корону» и едет в садик. За дочей. За дочей… В одном слове может поместиться океан со всеми сейнерами, такими вот Валерами и крабами, именно поэтому зрелость творческая только с годами приходит, когда слова добирают смысла, наполняются им по самое горлышко. Что для меня, десятилетнего, слово «Енисей»? И что сейчас?

— Ох-х… Давай опять открутим разговор и вернемся к литературе. Ты о большой форме говорил. А почему сегодня читатели больше любят романы, чем рассказы? Вроде бы времени у всех мало, все торопятся; отчего такая страсть к толстым книжкам? — Загадка. Наверно, есть момент моды и конъюнктуры. Издатели охотней издают роман, премии за романы дают. На Запад косятся — там давно та же история. Да и вообще: «Читали такой-то романец?» Выходит, читателю проще погрузиться во что-то одно большое. Раз уж пропадать… Хотя рассказ хороший труднее написать, чем роман. Роман можно задницей высидеть. Взять сюжетом, массой. Он же здоровенный, а прочитать надо, чтоб в обществе доложить. Поэтому за долгую дорогу все равно прискрипится, притрясется читатель, даже если и все не очень, и до конца проедет. Рассказ же ближе к стиху — там ты как на ладони. Там истинная литература. Хотя это только одна сторона дела. Дело в писателе, а не в жанре. И вообще глупо сравнивать, что лучше — легковая машина или «Урал»?

— Ну да, ну да… Ты стихи пишешь по сей день? Вот объясни мне, зачем люди, владеющие прозаическими формами в совершенстве, обращаются к поэзии? Мы Пушкина и Лермонтова брать не будем, давно это было, а вот Бунина, Набокова или Катаева мне хочется вспомнить. Как раз в связи с тобой. Откуда у безупречных мастеров такая страсть к поэзии?

— Я начинал со стихов, даже с песен, если честно, тогда все этим грешили. Потом перешел на прозу и не писал стихи лет десять или пятнадцать. Нынче написал повестуху, которая неожиданно вынесла меня к стихам, которыми она и завершается.

Мне кажется, что обычна такая эволюция — стихи, потом проза. Так и у Бунина, и у Набокова было, насколько я знаю. Что-то не помню я, чтоб сложившийся писатель повестей или романов перешел на стихи. Почти все начинают со стихов, дело молодое и понятное. Кому это не очень удается, идут в прозу. Те, кому стихи удаются, но, как кажется, не полностью выражают душу, начинают пробовать себя в рассказах, потом в повестях, потом в романах. Потом, может, в кино. Все идет по нарастанию массы. А безупречное мастерство в прозе — как раз и есть наследие стихов. Стихотворный подход. Он может мешать, вязать руки, а может помогать. Бывшие поэты обычно пишут так называемую художественную прозу. Если бы в стихах не было своей великой силы, их бы не существовало. Стихотворение дает возможность через малое дать огромное. Об этом сто раз сказано. И, конечно, каждому хочется такой экономии.

— Есть сейчас раздел между патриотической и либеральной литературой? Вреден он или полезен? Не проходил он поперек, прости за пафос, твоего сердца и твоей судьбы?

— Огромный раздел. Вреден или полезен — кто его разберет. Этот раздел всегда был за границами моей судьбы, потому что я всегда жил в литературе русской и писал только ее, а у нее руль справа, потому что мы — остров. А вообще любой раздел вреден, как гражданская война. Хотя наверняка в нем, как и в жизни, много переходов. К сожалению, единственное, что может объединить эти две литературы, — это неудачи авторов той и другой стороны, в них все равны, и они у всякого бывают. Очень трудно написать хорошую книгу. А мне проще считать, что недуховной литературы нет. Как нет атеизма. Как нет дырки от бублика.

Вообще, наверное, правильнее говорить не «патриотическая» литература, а «русская». Так объема больше.

— Как ты оцениваешь работу «толстых журналов»? Какие литературные газеты читаешь и почитаешь?

— Как можно расценить их работу — только как героическую попытку противостоять идеологической революции. И безнадежную, потому что почти никто их в стране не читает, не имея такой возможности при дороговизне жизни. Многим еле хватает пенсии на какой-нибудь

«Сибирский огород» и на «Здоровье». Литературных газет и вовсе три штуки. «День литературы», «Литературная газета», «Литературная Россия». Живя в отдалении, читаю их от случая к случаю, но считаю их существование небывалым для наших дней явлением.

— А как ты, к слову, относишься к советской литературе? Считаешь ли ее соразмерной литературе, которая создавалась в эмиграции?

— Конечно, советская литература не только соразмерна эмигрантской, но и, я уверен, мощнее по набору и разнообразию имен, хоть подсчетом в голову не приходило заниматься. Платонов и Шолохов… По-моему, глупо даже вопрос так ставить. А Есенин? Заболоцкий? Павел Васильев? А Пришвин? А Астафьев? А Распутин? А поэтов сколько? А Даниил Андреев? А художник Иван Селиванов с его дневниками-записками? А дубческий старец, дневники-воспоминания которого печатались как-то раз в «Новом мире»? Все это — самая настоящая русская литература, просто советского периода. А когда говорят «советская литература», представляется какая-то заказная бодяга якобы про народ, которую никто никогда не вспомнит.

— Что читаешь сейчас?

— Да ничего не читаю. Так… глазами вожу по строчкам. Я же сейчас в городе. А читать в тайге надо. Там все доходит полностью.

— Мечта есть у тебя? Или это… ну, странно для взрослого мужика — мечтать?

— Для взрослого мужика мечтать — самое разлюбезное дело. Вот, все мечтаю новый дом, например, изнутри доделать. Чем дольше живешь, тем больше мечт, потому что многое из реального превращается потихоньку в мечту.

— Ты вообще кем себя в первую очередь воспринимаешь? Ну, понятно, что человеком. А дальше?

— Литератор я никакой. Писателем-то еле-еле себя считаю. Вы кто? Пис-с-а-а-тель. Тьфу! Хотя говорю, конечно. Охотником гораздо проще себя назвать, да только настоящие охотники-промысловики — это мои товарищи, для которых промысел — их единственное и главное дело жизни. И я им в подметки не гожусь. У меня смешанное ощущение собственной жизни, хотя как на духу: главное — написать что-то стоящее.

— Есть среди твоих вещей самая радостная и удивительная для тебя? Я, пожалуй, больше всего люблю «Гостиницу «Океан'», хотя ни одну твою повесть я неудачной назвать не могу. Все очень хороши. Ты как сам воспринимаешь написанное тобой?

— «Гостиница «Океан'» моя, наверно, тоже самая любимая вещь. Ну, наряду еще, скажем, со «Стройкой бани» и «Тойотой-крестой». «Креста» — продолжение «Гостиницы». В «Гостинице» есть самое близкое соприкосновение с непостижимым. Там граница. Хотя я бы сейчас ее совсем по-другому бы написал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату