писал его в трудные годы, когда дома буквально нечего было есть, долго не мог нигде пристроить, а потом получил за него премию от «Октября». Там же, в «Октябре», напечатал еще два романа — «Затонувший ковчег» и «Купол», и вместе с «Лохом» они в моем понимании образовали некую трилогию девяностых о русской жизни, о ее вирусах, уязвимых местах. Иногда, впрочем, мне кажется, что у меня не совсем «романное» мышление, дыхание, а скорее «повестное», «рассказовое». И быть может, я лучше высказал себя в повестях «Здравствуй, князь!», «Рождение», «Дом в деревне». Но когда я писал романы, мне было интересно. Потом был еще роман «Купавна», опубликованный в 2000 году в «Новом мире», очень личный, автобиографический, не слишком стройный, неровный, композиционно рыхлый, и если б я имел привычку переделывать свои вещи, я бы там сейчас кое-что подправил, но эта река уже утекла. И, наконец, последним на сегодняшний день стал роман «Одиннадцатое сентября» (он вышел в журнале «Москва» в 2003 году, а затем отдельным изданием в питерской «Астрели») с напряженным, острым сюжетом. Роман многие ругали и, наверное, за дело, но мне важно было эту книгу написать. В этом смысле я вообще полагаю, что писатель пишет не то, что он хочет, а то, что ему положено. Так что и новый роман, если суждено, напишу. А нет, значит, нет.
— Тогда по поводу «ЖЗЛ». Критик Владимир Бондаренко уже как-то шутил (с очевидной долей серьезности), что «Молодая гвардия» уворовала у русской литературы отличного реалиста, настоящего художника. Ты сам что об этом думаешь? И отчего именно такой выбор — Пришвин, Алексей Толстой, Михаил Булгаков? Можешь кратко сформулировать свое отношение к этим писателям? Какие задачи ты ставил перед собой, берясь за их жизнеописания? Кого бы ты еще хотел «описать»? И кого уже написали до тебя — а ты, к примеру, видишь чью-то биографию иначе и хотел бы свое видение дать.
— Я полагаю, что насчет «уворовала» Бондаренко вовсе не шутил. И для меня это, конечно, тоже было предметом определенных раздумий. Но помимо уже высказанного соображения «о чем писать, на то не наша воля», сочинение книг для серии «ЖЗЛ» оказалось увлекательным делом. Этот жанр позволяет искать и иногда находить ответ на вопрос, который меня как писателя и как человека чрезвычайно занимает: отчего так, а не иначе складываются человеческие судьбы? Как соотносятся Божий Промысел, предопределение и судьба? Где проходит реальная граница свободы человека и насколько он властен в своем жизненном выборе? Что он может противопоставить силе обстоятельств, истории, времени? Выбор героев не так важен — интересна любая жизнь, каждая замечательна и достойна описания — это еще Лермонтов в предисловии к «Герою нашего времени» заметил. Но жизнь писателей особенно наглядна и неслучайна. Пришвин поразил меня своим дневником. Такого глубокого, вдумчивого, подробного анализа русской жизни, такого изображения истории в лицах и повседневных событиях я не встречал ни у кого из его современников. Даже у Бунина. Александр Грин, Алексей Толстой и Михаил Булгаков были предложены мне издательством, этот ряд может показаться случайным, но как бы ни были различны судьбы всех моих героев, их объединяет одна важная черта: они были современниками и через их жизненные пути, их книги, их поступки можно понять, что же произошло с Россией в самый трагический момент ее истории. А с точки зрения истории литературы — все это Серебряный век, опрокинутый в советское время. Бросили и сказали: выживай. Вот о том, как они жили до и после революции, я и написал.
Что касается моего отношения к ним. Пришвин был умница и счастливчик, его жизнь — изумительный пример жизнетворчества, ему удалось то, что не удалось в Серебряном веке никому. О жизнетворчестве много толковали, но никто не сумел воплотить эту установку так, как он. Грин, напротив, фигура очень трагическая и несчастная. Жизнетворчество наоборот. Странный росток на русской почве, человек, свою жизнь сознательно сжегший, но так, что многие погрелись и греются у этого огня. Алексей Толстой — русский Ретт Батлер и Скарлетт О'Хара в одном лице. «Никогда моя семья не будет голодать» и — не голодала. Пример поразительной живучести русского человека, национальная идея нашей истории во плоти. И, наконец, Булгаков — как закалялась… только не сталь, нет, а какое-то другое вещество, некий чудесный сплав. История о том, что нужно сделать с человеком, через какие соблазны, искушения, испытания заставить его пройти, чтобы он написал свои книги. Вот мои писатели, в которых было щедро намешано и дурное, и хорошее. Написал я также о Григории Распутине, без уяснения роли которого непонятна, на мой взгляд, русская смута нового времени и те люди, которые были в эту смуту вовлечены. Получилось не столько о Распутине, сколько лексикон того времени, справочник эпохи. А о ком бы я еще хотел написать? Об Иоанне Кронштадтском. Но не житие, а жизнь, и не только его жизнь, но и ту, что кипела вокруг него. Что же касается жэзээловских книг, уже написанных и не совсем меня удовлетворивших… В «ЖЗЛ» за последние несколько лет вышли два «Бунина» — Рощина и Бабореки. Оба по-своему замечательны, но я бы хотел прочитать и третьего, потому что Бунин — тема неисчерпаемая. Очень хотелось бы иметь глубокую, а не поверхностную, не облегченную книгу о Розанове. К сожалению, до сих пор не написан ни в «ЖЗЛ», ни в какой другой биографической серии самый великий русский писатель ХХ века — Андрей Платонов. Нет у нас пока биографии Леонида Леонова.
— Знаю-знаю, к чему ты клонишь. Будут у нас, даст Бог, и Платонов, и Леонов, зря ли мы тут с тобой сидим, чай пьем. Как ты, кстати, оцениваешь «Пастернака» от Быкова и «Горького» от Басинского?
— Быков написал книгу местами блестящую, местами довольно скучную. Первого, к счастью, больше. Но я бы ее все-таки подсократил, хотя в целом она, конечно, хороша, и я думаю, Пастернак остался бы своей биографией доволен. А вот «Горький» при всех своих несомненных достоинствах (а это очень умная, точная, интонационно выдержанная книга), наоборот, оставляет ощущение некой неполноты, незавершенности, недосказанности. Это хорошо для романа, но для биографии — не очень. Басинский мог бы чуть более подробно написать и про личную жизнь своего героя, и про советское время, однако он сам не захотел это делать. Что ж, его право. В целом, что говорить, эти две книги и плюс я прибавил бы к ним предельно маленькую, сухую, но очень дельную, отлично сработанную биографию Мандельштама Олега Лекманова — на мой взгляд, лучшее, что появилось в серии «ЖЗЛ» в рейтинге писательских биографий за последние годы. И заметь, все три очень разные.
— Вот помянутый Басинский писал о тебе: мол, Варламов «пишет осторожно, сдержанно, как будто «на пробу». Есть в его прозе неистребимая черта ученичества». Как ты расцениваешь его оценку? Или она уже устарела? Или изначально была неверна?
— Павел Валерьевич Басинский — человек много читающий и гораздо более осведомленный о тайнах писательской жизни, чем я. Про неистребимое ученичество свое, о котором он, впрочем, написал много лет назад, ничего определенного сказать не могу, но точно знаю, что никогда не занимался ниспровержением авторитетов и старался писать аккуратно. Может быть, это кажется со стороны осторожностью и сдержанностью, но скорее идет от человеческой натуры, а не от писательского расчета.
— Про Басинского понятно. А вообще — критика есть в современной литературе? У тебя как взаимоотношения с критиками? Мешают, помогают?
— Мои взаимоотношения с критикой складывались очень по-разному. И ругали, и хвалили. Но в любом случае я уверен, что оценка писателем писателя важнее, чем оценка писателя критиком. Свои лучше понимают и точнее, зачастую жестче, но толковее определяют. Главное же, что я вынес из наблюдений за литературной жизнью: не бойся критика, тебя ругающего. Бойся того, кто хвалит. Бойся вообще этого положения дел, когда тебя обласкали. Сядешь на эту иглу — потом с нее не слезешь.
— Как ты воспринимаешь свой — назовем это пышно — литературный путь, литературную судьбу? Что удалось, что не удалось? Почему удалось и почему нет?
— Написать свои «Сто лет одиночества» не удалось. Но здесь вопрос не только к автору, но и к его судьбе. Книгу надо сначала прожить, как прожил я, например, прежде чем написал «Рождение» или «Дом в деревне». Но одно могу сказать: я старался никогда не халтурить. Получалось по-разному, но ведь слабую вещь иногда труднее написать. А только не было бы неудачной, не было бы и удачной.
— Какую, по-твоему, роль играют «толстые» журналы в современной литературе?
— Мне не хочется этого произносить, но очень боюсь, что они медленно сходят на нет и утраченные позиции едва ли вернут. Это грустно. С журналами связана большая часть моей литературной жизни. Я печатался в самых разных, сознательно пренебрегая идеологическими концептами — в «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Дружбе народов», «Роман-газете», «Гранях», «Москве», «Литературной учебе», «Смене»… Я с большим уважением к ним отношусь, но что поделать, если публика не хочет или не может подписываться так, как прежде. Только журналы все равно, я верю, нужны, и мы сами не понимаем, что теряем, с чем спокойно примиряемся, перекочевывая на книжный рынок.
— Знаю, что ты получил премию Лейпцигского литературного клуба «Lege Artis» «За лучший русский