Егор!
– Эй, софисты, вы достали уже! – кричит Гриша.
Я не заметил, как Гриша вернулся.
Мне очень хочется ответить Монаху, но я понимаю, что этот разговор не имеет конца. По крайней мере, сегодня его не суждено закончить.
Я выхожу из школы, я возбужден. Я все еще разговариваю с Монахом – про себя. Обернувшись на него, вновь усевшегося на кровать и начавшего копошиться в рюкзаке, я вижу, что и он со мной разговаривает, – молча, сосредоточенно, глубоко уверенный в своей правоте.
Во дворе, за своей кухонькой, Плохиш, натаскав из школьного подвала поломанных ящиков, разжег костер. Пацаны сидят вокруг костра, курят, переговариваются. В ногах лежат автоматы.
Плохиш подбрасывает в огонь щепки, ему жарко. Он раздевается, остается в штанах и в берцах.
Выходит из школы Женя Кизяков.
– О, Плохиш, какой ты хорошенький! Как Наф-Наф.
– Иди ко мне, мой Ниф-Ниф! – дурит белотелый пухлый Плохиш, призывая Женю.
Кизяков спускается по ступенькам. Он шутливо хлопает Плохиша по спине.
– Потанцуем?
Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра, подняв вверх руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются.
– Буду погибать молодым! – начинает читать рэп Плохиш в такт своему танцу. – Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать!
– Буду погибать молодым! – подхватывает Женя Кизяков. – Буду погибать!
– Буду погибать молодым! Мне ведь поебать! – кричит Плохиш.
Еще кто-то пристраивается к ним, держа автоматы в руках, как гитары, покачивая стволами. Начинают подпевать. Плохиш подхватывает свой ствол с земли, поднимает вверх правой рукой, держа за рукоять. Кизяков тоже поднимает «калаш».
– Будем погибать молодыми! Нам ведь поебать! Будем погибать молодыми! Нам ведь поебать! – орут пацаны.
В телефонной трубке, словно в медицинском сосуде, как живительная жидкость переливался ее голос. Она говорила, что ждет меня, и я верил, до сих пор верю.
Утром я приезжал к ней домой. По дороге заходил в булочную купить мне и моей Даше хлеба. Булочная находилась на востоке от ее дома. Я это точно знал, что на востоке, потому что над булочной каждое утро стояло солнце. Я шел и жмурился от счастья, и потирал невыспавшуюся свою рожу. На плавленом асфальте, успевшем разогреться к полудню, дети в разноцветных шортах выдавливали краткие и особенно полюбившиеся им в человеческом лексиконе слова, произношение которых так распаляло мою Дашу несколько раз в течение любого дня, проведенного нами вместе. У меня богатый запас подобных слов и более или менее удачных комбинаций из них. Гораздо богаче, чем у детей в разноцветных шортах, поднимавших на меня свои хихикающие и стыдливые лица.
Булочная располагалась в решетчатой беседке, представлявшей собой пристройку к большому и бестолковому зданию. До сих пор не знаю, что в нем находилось. Кроме того, о ту пору никакие помещения, кроме кафе, нас с Дашей не интересовали. Чтобы подняться к продавцу, надо было сделать шесть шагов вверх по бетонным ступеням. От стылых ступеней шел блаженный холод, в беседку булочной не проникало солнце, но она хорошо проветривалась.
Я говорю, что, идя навстречу солнцу, я жмурился и вертел бритой в области черепа и небритой в области скул и подбородка головой, но, войдя в беседку, я, наконец, открывал глаза. Видимо, от того, что я так долго жмурился и вертел головой, и от солнца, в течение нескольких минут ходьбы до булочной наполнявшего мои неумытые слипшиеся глаза, на меня, вошедшего в беседку и сделавшего несколько шагов по бетонным ступеням, накатывала тягучая сироповая волна головокружения, сопровождающаяся кратковременным помутнением в голове. Открытые глаза мои плавали в полной тьме, в которой, скажу я вам, поэтическим пользуясь словарем, стремительно пролетали запускаемые с неведомых станций желтые звездочки спутников и межгалактических кораблей. Потом тьма сползала, открывая богатый выбор хлебной продукции, себе я покупал черный, вне всякой зависимости от его мягкости, хлеб. На выбор хлеба Даше уходило куда больше времени. Собственно хлеба, в конце концов, я ей не покупал. Двенадцать-пятнадцать пирожных, уничтожение которых абсолютно никак не сказывалось на фигуре моей любимой девочки, впрочем, я об этом тогда и не задумывался, но когда задумался, мне это понравилось, – итак, полтора десятка или даже больше пирожных безобразно заполняли купленный здесь же, в булочной, пакет, измазывая легкомысленным кремом суровую спину одинокой ржаной буханки.
Хлеб продавала породистой и богатой красоты женщина. Все время, пока я выбирал хлеб и сопутствующие мучные товары, она, улыбаясь, смотрела на меня. Она очень хорошо на меня смотрела, и я останавливался и прекращал шляться от витрины к витрине, разглядывая мелочь на своей ладони, и тоже очень хорошо смотрел на нее.
– Почему у вас не продают пива? – интересовался я. – Вы не можете повлиять на это? Я вам организую небольшую, но постоянную прибыль.
На улице дети расплющенным от долгого вдавливания в теплый асфальт сучком делали последнюю завитушку над «ижицей», чтобы множественное число увековеченного в детской письменности объекта превратилось в единственное.
Солнце светило мне в затылок, и моя тень обгоняла меня, и забегала вперед, а потом окончательно терялась в подъезде дома, приютившего нас с Дашей, и порой поджидала меня до следующего утра; грохнувшая входная дверь подъезда оповещала мою девочку о возвращении меня.
Шум включенного душа – первое, что я слышал, заходя в квартиру.
«Егорушка, это ты?» – второе.
Ну конечно же, это я. Чтоб удостовериться в том, что это действительно я, я подходил к зеркалу и видел свои по-собачьи счастливые глаза.
…К заводскому району Грозного примыкает поселок Черноречье. Из Черноречья через Заводской район выбитые из Грозного чечены возвращаются в город. Чтобы убить тех, кто их изгнал. И тех, кто занял их оскверненное жилье. Например, меня.
Нас подняли в пять утра. Плохиш привычно заорал, никто никак не отреагировал. Все устали за прошедший день, наглухо заделывая, заваливая, забивая окна первого этажа.
В семь утра нам заявили, что мы идем делать зачистку в Заводском районе. Развод провел чин из штаба, приехавший из Управления на «козелке» (следом катил БТР, но он даже не въехал во двор – развернулся и умчал, подскакивая на ухабах). Я присмотрелся к чину – узнал: тот самый, что нам школу показывал в первый день, и тот же, что подорвавшегося пацана забирал.
Чин – черноволосый, с усиками, строгий без хамства и позы, невысокий, ладный. Звезды свои он поснимал, на плечевых лямках остались дырки в форме треугольника, поэтому и звание непонятно. Для «старлея» чин стар, для «полкана» – молод. Мы, собственно, и не интересовались. Чин сказал, что по офицерам снайперы стреляют в первую очередь, потому, мол, и поснимал звезды.
– А по прапорщикам? – спросил Плохиш. Он прапорщик. Все поняли, что Плохиш дурочку валяет. Семеныч посмотрел на Плохиша, и тот отстал.
Чин Семенычу посоветовал тоже звезды снять. Семеныч сказал, что под броником все равно не видно. Это он отговорился. Его майорские, пятиконечные, ему будто в плечи вросли. Хотя, если ему дадут подпола, это быстро пройдет.
Чин пояснил Семенычу задачу.
Хасан вызвался идти первым. Чин узнал, в чем дело, немного поговорил с Хасаном и дал добро, хотя его никто не спрашивал.
Сам чин остался на базе. Вместе с ним остались пацаны с постов, дневальный – Монах, начштаба и помощник повара, азербайджанец Анвар Амалиев. Плохиш увязался с нами, упросил Семеныча.
Хасан с двумя бойцами из своего отделения пошел впереди. Метрах в тридцати за ними – мы, по двое; сорок человек.
Бежим, топаем. Стараемся держаться домов. От земли несет сыростью, но какой-то непривычной, южной, мутной. Туманится. Броники тяжелые, сферу через пятнадцать минут захотелось снять и выкинуть в