подчиняться обстоятельствам.

Опустив трубку, Лаврентьев почувствовал, что исчерпал запас душевных сил и не может больше находиться здесь и переживать прошлое. Он снова потянулся к телефону и набрал справочное аэропорта, чтобы узнать о ближайших рейсах на Москву.

И тогда был рассвет. Когда он плакал... Только горизонт не дробился силуэтами домов, а тянулся ровной далью неподвижного моря. Он сидел на камне, а рядом стоял Шумов и терпеливо ждал, когда он придет в себя, этот полумальчик, заклейменный черепом и скрещенными костями, только что навеки искалеченный войной, чего и сам он, несмотря на все отчаяние, не понимает еще до конца, не знает, что жизнь его отныне разделилась на две части — до этого дня и после него и ему уже никогда не соединить их до последнего своего часа.

— Я постараюсь, чтобы тебя перевели отсюда, — сказал Шумов.

— На фронт. Там, по крайней мере, умереть можно.

— Умирать будем, когда свое дело сделаем, — возразил Шумов строго, сознавая, что говорит не самые подходящие слова.

— Вы не понимаете, я конченый человек. Пусть трибунал пошлет меня в штрафбат...

— И для этого тебя готовили, присылали сюда, надеялись?.. Чтобы ты вместо уголовника какого- нибудь напоролся на пулеметную очередь в атаке!

— Разве я мог знать, что такое случится? Что придется убить... Кого убить!

Он закрыл лицо руками.

— Перестань! — оборвал Шумов, а сам думал: «Не позавидуешь тебе, парень», — отчетливо представляя суть трагедии Лаврентьева, который не мог отвезти Лену на растерзание, но который и никогда не утешится мыслью, что легкой смертью спас ее от кошмара, потому что всегда, даже в самых безвыходных положениях, остается надежда на чудо и никто и никогда не подтвердит Лаврентьеву, что чуда бы не произошло.

Но никакая трагедия не давала им времени и права на передышку, даже на несколько минут здесь, на берегу, и Шумов, трудно подбирая слова, сказал:

— Рисковать ты, конечно, права не имел... Но если б ты ее в душегубку отвез, мне б с тобой сейчас говорить, наверно, не легче было бы... Что я скажу? Не ты ее убил, а они. Это пойми на всю жизнь. Не утешаю тебя. Говорю как есть. Война идет. И никто нас от войны не освободит... Пока не победим. Поэтому вставай, солдат, на ноги.

И, понимая всю справедливость скупых слов Шумова, Лаврентьев встал, пошел в сапогах в воду, наклонился и вытер лицо холодной и соленой морской влагой.

— Вот так, Володя, — обрадовался Шумов, — вот так... Нас просто не перешибешь.

Лаврентьев поправил фуражку.

— Думаю, что смогу задержать ваши документы на несколько дней.

«Несколько дней! — подумал Шумов. — Легко сказать... В таком состоянии. А потом как он жить будет? Сможет ли своих детей иметь или не захочет, побоится подвергнуть грядущим испытаниям? Сможет ли девушку обнять, чтобы та, убитая, в глазах не стояла?..»

— Два дня, Володя. Послезавтра концерт для офицеров...

— Я должен достать вам приглашение?

— Нет. Об этом я сам позабочусь. Береги себя. Нужно подумать, как вывести тебя из игры. Просто бежать не годится. Ты должен исчезнуть, но остаться вне подозрений. — Он подошел и неловко положил ему руку на плечо. — Знаешь, я хочу, чтобы ты жил. У меня ведь своего сына нету...

Потом Лаврентьев пошел берегом, вдавливая подошвами мокрый песок, и в эти маленькие углубления тотчас набиралась вода, затягивая недолговечные ямки.

Шумов смотрел ему вслед, пока он не скрылся в сером предутреннем тумане. Было зябко и нерадостно. Он чувствовал гнет лет, перегруженных войнами и невозместимыми потерями...

И такой же груз лет ощущал Лаврентьев сейчас, выйдя из гостиничного номера в лоджию, чтобы вдохнуть свежего рассветного воздуха; он чувствовал неодолимую усталость и думал о том, что тот роковой выстрел не обошел и его, но Лена умерла сразу, а он, смертельно раненный, до сих пор бежит по инерции, не сознавая боли...

— Не спится?

— Что?

— Кажется, вам не спится? — повторил режиссер, вышедший в свою лоджию в накинутом на плечи халате.

— Вам тоже?

— У меня режимная съемка... Но я рассчитывал все-таки поспать перед рассветом, а вот не пришлось. Скверная штука — нервы... Постоянно что-то дергает, раздражает. Ну хотя бы эта девчонка, Марина. Вы представляете, что для нее первая картина значит, а она дерзит....

— Извините ее, — сказал Лаврентьев.

— Вы думаете? Но она и вам, помнится, нахамила.

— Я извинил.

— Вам что!.. Вам с ней не работать. А мне она на голову усядется да еще ногами болтать будет.

— Кажется, она способная девушка.

— Эх, — вздохнул Сергей Константинович, — как говорит Генрих, экран покажет. Но я не злой человек... Ну и, конечно, в чем-то существенном она права. Как-то легко идем мы на контакты с проходимцами. А вы тоже думаете, что Огородников проходимец?

— Проходимец.

— Я и сам в нем какой-то скверный запашок ощущаю. Пожалуй, я откажу ему в следующей встрече.

— Он больше не придет.

— Вы думаете? Проходимцы обычно настойчивы.

— Он не придет.

— Вы так уверены? — Режиссер посмотрел на Лаврентьева. — А что этот Огородников... мог делать в гестапо?

— Разное. Мог разгружать душегубки.

— В самом деле? Страшные вещи вы говорите. Такое у нас не покажешь...

— А такое и не нужно показывать.

— Не скажите. Люди должны знать все. Мы и так слишком оберегаем себя. А что толку? В результате мелочи выматывают больше, чем подлинные несчастья. Природу не обманешь. У нее установка четкая — спокойной жизни не давать... Вы еще долго здесь пробудете?

— Я уезжаю сегодня.

— Сегодня? Жаль. А мы еще тут повозимся.

— Что вы сейчас снимаете?

— Гибель Пряхина.

— Рано утром?

— В картине это будет вечером, на закате. Хотите посмотреть? Я жду машину с минуты на минуту.

До самолета еще оставалось время, и Лаврентьев согласился.

Они спустились вниз и, хотя режиссер утверждал, что машина наверняка опоздает и съемка сорвется, «чего так хотелось бы Базилевичу», машина пришла вовремя. В ней уже сидел актер, игравший Пряхина. Актер был загримирован, одет в косоворотку, на коленях у него лежала латаная стеганка. Он улыбнулся режиссеру и Лаврентьеву, но по пути молчал, может быть, переживая предстоящую сцену, и Лаврентьев, искоса посматривая на его простое, нарочито невыбритое лицо с серыми строгими глазами, подумал, что нечто пряхинское в нем есть, он нес отпечаток времени, которое, наверно, хорошо помнил, как всегда помним мы нашу юность.

А режиссер, как обычно в преддверии съемки, нервничал и, чтобы отвлечься, старался объяснить Лаврентьеву свой замысел.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату