впрочем, даром не прошли, потому что Генрих умел учиться. В будничной текучке он познакомился и подружился с Сергеем Константиновичем. Оба были, по нынешним понятиям, молодые, оба еще собирались заявить о себе, обоим все давалось трудно, и это сближало, хотя в душе один завидовал жизненной цепкости и упорству другого, а другой не мог простить легкой, как ему казалось, жизни и разбазаренных возможностей первого. Временами эта неприязнь прорывалась, но потом оба жалели о случившемся: режиссер — по врожденной деликатности, которая причудливо уживалась в нем с качествами прямо противоположными, а Генрих — из выработавшегося годами чувства осторожности, стремления избежать осложнений, риска там, где сделана была большая ставка — своя первая картина. Однако сегодня они были возбуждены больше обычного.

— Прекрасное пиво, — сказал Сергей Константинович, залпом опрокидывая первую кружку.

Он не заметил, что пиво было плохое, потому что томила жажда, и не только жара была тому причиной. Одолевала потребность в спиртном, та беда, которую он уже знал за собой, но в последнее время убеждал себя, что справился с ней, что ничего страшного нет, если молодой и здоровый мужчина после стакана портвейна выпьет бутылку шампанского и посидит с приятелями часок-другой за кружкой пива. Он не пил несколько дней, был доволен своей выдержкой и теперь не замечал, что пьет жадно, испытывая удовлетворение от одного уже предвкушения действия алкоголя.

— А по-моему, дрянь, — возразил оператор. — Мудришь ты, Сергей, — вернулся он к разговору о картине с упорством нежелающего уступать спорщика. — Что ты хочешь от этих людей? Чтобы они цитировали Монтеня? Да ты поговори с любым ветераном... Что он тебе скажет? «Согласно приказу командования мы выполнили боевое задание». И точка. Процитирует плохой газетный очерк. И, я уверен, на войне они тоже были такими. Некогда им философствовать. Нужно было выжить, съесть свой котелок каши, «боевые сто грамм» проглотить и победить.

— Без единой мысли в голове?

— Не считай меня идиотом! Я не принижаю этих людей. Они сделали свое дело, и мы теперь философствуем благодаря им. Но сила их была в простоте. И незачем навязывать им наш образ мыслей. Нужно делать нормальную картину о войне, которую выиграли простые люди. Вспомни их песни! «Синенький, скромный платочек...», «В кармане маленьком моем есть карточка твоя...», «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага...»

— Вот-вот! — перебил режиссер, протягивая руку за второй кружкой. — До смерти четыре шага! В этом мысль. И я уверен, что перед лицом смерти даже инфузория уже не инфузория. Страдание и мысль неотделимы. А ты не понимаешь...

— Я понимаю все. Можно делать приключенческую дешевку — раз. — Генрих загнул палец. — Можно делать хороший нормальный фильм — два. И можно самовыражаться, одев актеров в военные мундиры и подложив всем ватные плечи. Дешевку мы делать не хотим, но, чтобы самовыражаться, милый мой, нужно быть Феллини, а ты, прости...

— Не Феллини. Я сто раз слышал эту расхожую пошлость. Да, я не Феллини. Но и Антониони, между прочим, не Феллини. Никто, кроме, Феллини, не Феллини. И это большое счастье. Каждый должен видеть по-своему.

Генрих усмехнулся, и режиссер заметил эту усмешку. Но, прежде чем ответить на нее, он допил пиво.

— Да, дорогой. Именно так. И у меня есть свой взгляд. Представь себе! В отличие от тебя. «Как скажешь, так и сделаем...» — передразнил он оператора.

— Ну, положим, не совсем так...

— Нет, именно так! — вскипел режиссер. — Как скажу, так и снимешь! И не нормальную киношку, а картину...

Они совсем забыли об авторе, а Саша тем временем сидел как на иголках, едва прикоснувшись к первой кружке пива, которого вообще не принимал его болезненный желудок. Сашу нервировали эти стычки. Привыкший к музейной атмосфере с маломасштабными дамскими интригами, автор никак не мог понять людей, которым, с его точки зрения, жить бы да жить в довольстве своим положением, а они не только постоянно грызутся; и пребывают в накаленном, лихорадочном; состоянии, но и готовы вообще разрушить дело, на которое он возлагал столько надежд. Автора приводили в панику зловещие слова «закроют картину», которые он уже не раз слышал. Могут ли картину в действительности «закрыть», как угрожал директор Базилевич, Саша не представлял, но такая перспектива, грозившая его честолюбивым замыслам, выводила автора из себя, и. ему казалось, что поведение режиссера и оператора настойчиво приближает этот крах.

— Послушайте! — взмолился он. — Ну зачем вы так?

— Что? — посмотрел на него режиссер. Он уже был немного пьян. — Саша, вы, кажется, не любите пиво?

— Да-да, — обрадовался автор, подвигая ему кружку. — Мне нельзя пить пиво.

— Мне, собственно, тоже. Толстею. Но в такую жару...

И он выпил третью кружку под насмешливым взглядом по-прежнему трезвого Генриха. Допив пиво, режиссер оглядел стол и убедился, что пить больше нечего. Ему стало грустно и расхотелось продолжать мысль, убеждать Генриха. Прошло и раздражение.

— Снимать нужно хорошо, — сказал он вяло и коротко, хотя собирался сказать, что не верит в примитивность людей, живших тридцать лет назад, и хочет показать их глубоко и цельно, показать то, что не каждый из них может описать образно и четко, но что каждый наверняка пережил и передумал в те годы, когда ценность человека проверялась не славами, а поступками... И еще многое он мог бы сказать, но остановил себя. — Ты нарочно заводишь меня. Так и растрачиваемся на бесполезный треп. Работать пора.

— Суперкран держит, — изменил тон и Генрих.

— Черт с ним, с суперкраном. С театра начнем.

— А актриса где?

— Жду телеграмму.

— Тогда другой разговор. Можно начать и с певички.

И Генрих фальшиво воспроизвел популярную в свое время мелодию из трофейной картины «Девушка моей мечты».

Певичку, о которой пренебрежительно отозвался Генрих, включили в сценарий после сомнений и колебаний, в основном отдавая дань модному влиянию мюзикла, — она должна была петь на потребу собравшимся в театре фашистам, и в финале ее визгливый голос навеки прерывался грохотом взрыва. Но ни актриса, игравшая певичку, ни режиссер, ни автор, хотя они и знали, что такая певичка существовала в действительности и в самом деле погибла в театре, не подозревали о подлинной ее роли в событиях, о которых они собирались рассказать...

Короткая жизнь певицы могла, вероятно, сложиться совсем иначе, если бы не двадцать второе июня, день, изменивший судьбы миллионов людей. Одни поняли это сразу, когда услышали по радио заявление Молотова, другие позже, с первыми сводками Совинформбюро и первыми похоронками; но, пожалуй, никто, даже те немногочисленные, что ждали краха Советской власти, не могли предположить масштаба трагедии, первая тень которой легла в этот воскресный день на каждую семью, на каждого человека. И меньше всего думали о ней молодые, воспитанные на убеждении, что враг будет разгромлен на своей земле грозным сокрушительным ударом.

Среди таких юных и оптимистичных была и молодая артистка эстрады Вера Одинцова, которая сама охотно пела о том, как застрочит пулемет, полетит самолет и помчатся, чтобы сокрушить врага, лихие тачанки.

Утром двадцать второго она вместе с товарищами по профессии сдавала последние зачеты на курсах ПВХО, которые их обязали пройти, и они, кто добросовестно, а кто вполсилы, изучали опасные свойства иприта и хлорпикрина, потели в противогазных масках со смешным резиновым отростком для протирания стекол, копали противовоздушные окопы, называемые щелями, и бросали кулечки с песком в смоченные керосином и подожженные куски ветоши, имитирующие вражеские зажигалки.

Как и ожидалось, зачеты сдали все. Преподаватели, молодые командиры в гимнастерках с кубиками в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату