произошло, продолжил свою маленькую исповедь:
— Тогда я вспомнил предостережение Гиммлера о том, что многие из нас при стечении определенных обстоятельств могут оказаться перед большими искушениями... Это мудрая мысль. Следует признать, весьма мудрая... Не правда ли, герр гауптшарфюрер? — Он помолчал немного, но не в надежде услышать ответ, а чтобы вновь поймать взгляд маленьких бегающих глаз Шмидта. Стараясь оставаться спокойным, закончил прежним тоном: — Если рейхсфюрер эсэс заботится о будущем избранных и после проигранной войны, их долг — придерживаться его указаний и наставлений.
— Вы имеете в виду... — начал Шмидт и, не кончив мысли, медленным движением головы показал на открытое окно.
Краус понял его. Он хотел ему до конца признаться, что Фреди Хольцман и был тем искушением, о котором говорил рейхсфюрер эсэс, и без колебаний ответил:
— Да, речь идет о моем ассистенте. Если Мюллер выполнит ваше приказание, я, признаюсь, буду избавлен от этого маленького искушения...
Довольный ответом, Шмидт посмотрел на Крауса с полным пониманием. Гася в своих глазах вспышку злорадного ликования, он размышлял, сказать ли, что это признание было необходимо ему лишь для того, чтобы откровенно заговорить и о некоторых своих искушениях. Считая, что в самом деле настал тот миг, когда он может открыть свое сердце... Полный решимости, он взглянул Краусу в глаза, однако не рискнул сказать ни слова. С открытым ртом он оставался нем, по выражению глаз Крауса ясно понимая, что тот сейчас читает его мысли, торжествуя в той же степени, как и он сам, когда только что вынудил его исповедаться в своих слабостях. Краус, не скрывая улыбки, пристально вглядывался в глаза Шмидта, наконец, дождавшись признания, что они поменялись ролями, бесцеремонно сказал:
— Я бы хотел знать, какое решение примете вы в случае с Мюллером, герр Шмидт, и притом не нарушив клятвы, данной вами Гиммлеру.
На застывшем лице Шмидта лишь поднялись тонкие, аккуратно подправленные брови. Краус откровенно метил в слабое место. Сейчас он хотел услышать признание Шмидта, насколько тот привязан к Мюллеру. В голове его запечатлелся последний приказ Гиммлера с инструкциями об уничтожении оставшихся в живых узников концентрационных лагерей и всех улик, которые могли бы свидетельствовать, что эти лагеря в самом деле были фабриками смерти. И из этой инструкции, хотел он этого или не хотел, перед глазами яснее ясного стоял параграф, на который было нацелено жало Крауса: «...Эсэсовцы, служившие в специальных командах концентрационных лагерей, могут в большей мере оказаться нежелательными свидетелями, чем оставшиеся в живых заключенные...» И здесь мысль Шмидта застопорилась. Так как того и добивался Краус, Шмидт оказался спровоцированным. Он беспомощно всматривался в отблеск круглых стекол очков, сквозь которые его пронзительно разглядывали холодные глаза доктора. Между тем поразил его голос Крауса, полный дружеского участия. Сняв очки, чтобы вытереть пот с носа, тот сказал:
— Напрасно вы напрягаетесь, дорогой мой Шмидт. Другого решения не существует. Чтобы у вас в дальнейшем не оставалось иллюзий, сообщу вам, что мне сказал Цирайс... — Краус помолчал, водворяя очки на место, и скороговоркой добавил: — Мюллер и его люди сопровождают нас лишь до виллы. Оттуда мы будем двигаться иным способом...
Где-то далеко в лесу послышалась короткая автоматная очередь. Краус закрыл глаза и рывком осушил бокал. Лихорадочно передернувшись, он громко выдохнул и расслабленно откинулся в кресле.
— Цирайс мне не сказал, когда мы двинемся дальше... — произнес он задумчиво.
Шмидт посмотрел на него отсутствующим взглядом, поднялся с кресла и, с безвольно опущенными плечами, встал у окна, дожидаясь возвращения своего верного Мюллера.
Был уже полдень, когда Мигель и его товарищи достигли первых домов на окраине Сант-Георга, городка, расположенного в зеленой долине, по которой проходило шоссе, а рядом с ним горная речушка шумно устремлялась к Дунаю.
Грузовик миновал узкий мост с бетонным парапетом и остановился неподалеку от дома в глубине большого двора с выложенными плиткой дорожками, которые вели к мраморной лестнице и дальше, за ограду из кованого железа, к уже цветущему яблоневому саду.
Саша и Анджело переглянулись, сквозь запыленное ветровое стекло всматриваясь в красивый дом. Положив руки на руль, Саша кивнул в сторону дома:
— Видишь, дорогой мой... А где-то руины... — Он хотел что-то добавить, но осекся.
Анджело не шевельнулся. Он понимал своего друга, понимал и его боль, и сдерживаемый протест, равно как и невысказанное желание мести, желание видеть в огне эти дома и слышать вопли и плач здешних женщин и детей. Заглушая и в себе чувства, вызванные ненавистью, он не сказал другу ничего, даже не посмотрел на него. Он боялся, как бы в его взгляде тот не прочел ответного чувства, а объединившись, их чувства превратились бы в безудержное бешенство. Прилагая все усилия, чтобы отогнать мрачные мысли, Анджело сидел и молча смотрел на куст зацветающих роз.
Облокотившись на кабину, Зоран задумчиво оглядывал маленькую площадь с бездействующим фонтаном, закрытыми лавками и пустыми тротуарами. Ожидая появления хоть какого-нибудь живого существа, с сомнением покачивая головой, он, однако, не высказал своих мыслей.
Жильбер и Фрэнк смотрели на реку, на стоявшие вдоль берега аккуратные дома с балкончиками и террасками, полными цветов, — все это отражалось в зеленой воде.
— Тебя смущает эта красота? — спросил Жильбер.
Фрэнк машинально кивнул. Он и не думал скрывать своей растерянности перед тем, что открылось ему в этой стране, куда, он мог это сказать с полным правом, он упал буквально с неба. До тех пор он смотрел на нее издали и с высоты, зная только, что страну эту надо немилосердно бомбить. Порой, летая, он размышлял о том, что произойдет, если однажды его самолет подобьют и он окажется на этой земле, — он был уверен, что ничего, кроме того, о чем ему известно из положений Женевской конвенции об обращении с военнопленными, его не ожидает. Он понимал, что неизбежно увидит ее более или менее отталкивающее обличье, и считал логичным, если неприятель встретит его не с распростертыми объятиями. А постигло его такое, чему он прежде не хотел верить, полагая, что в пропаганде воюющих стран всегда хватает преувеличений. Между тем, стоило ему приземлиться и воочию оказаться лицом к лицу со страшными истинами, он, к сожалению, должен был признать, что вся пропаганда против нацистской Германии бледнела перед подлинной трагедией, открывшейся ему.
Жильбер, снова заговоривший, помог ему упорядочить свои мысли и вернул к реальности.
— Ты способен представить, что доктор Краус и Брухнер выросли во дворах этих домов? — спросил он.
Фрэнк неопределенно усмехнулся. Они взглянули друг на друга и без слов поняли, что еще долго будут оставаться в недоумении. Фрэнк закурил сигарету, оперся руками о кабину и продолжал смотреть на реку. Жильбер похлопал его по плечу и шагнул к Мигелю и Ненаду. Оба стояли чуть в стороне и внимательно осматривали дом, перед которым остановился грузовик.
— В домах на этом берегу реки словно бы никого нет, — сказал он им.
— Будь уверен, они тут, — нервозно ответил Ненад, неотрывно глядя на окна, где по чуть видимым колебаниям неплотно прилегающих штор было заметно, что из дома за ними кто-то наблюдает. — Похоже, нас вовремя углядели или кто-то сообщил о нашем прибытии. Видать, хорошо запомнили, кто мы такие, Жильбер. Русло реки здесь очищали наши...
— Этого хватит, чтобы запомнить нас на всю жизнь... — вмешался в разговор Мигель.
Жильбер помолчал, потом, не скрывая беспокойства, с сомнением покачал головой:
— Если союзники сюда не дошли, мы можем с чем угодно столкнуться. — Снова подождал, как-то они отзовутся на его замечание, но все молчали. — Или вы думаете, что фольксштурмисты[3] сдадут нашей семерке Сант-Георг?! Может, среди них скрываются...
— Мы пришли не завоевывать Сант-Георг, — резко оборвал его Зоран, из кузова оглядывавший местность. — А этот фольксштурм... сплошь дерьмо и сукины дети... Гитлер выдумал их, чтобы ловить дезертиров и летчиков из сбитых самолетов да охранять нравственность швабских вдовушек...
— Жильбер прав, — вмешался Мигель. — Если бы вместо нас они увидели регулярную союзническую армию, может, по-другому вели бы себя. От нас они, наверное, ожидают самого худшего.