руку или бить морду.

Однако десантник ни того, ни другого делать не стал. Еще раз внимательно посмотрев на Шахова, он широко улыбнулся и сказал:

— Смотри-ка, за всю службу — ни одного земы. Так, один из Камышина и еще двое из Астрахани. И вот только под дембель… Однако выглядишь ты, зема, стремно, дальше некуда. Видать, не из крутых…

Шахов подсознательно вжался в стул.

— Ну, да ладно, — после небольшой паузы взмахнул рукой десантник, — не бери в голову. — Он еще несколько мгновений подумал. — А знаешь чего, приходи-ка завтра в обед ко мне в гости, ладно? У корифана радость — дочка родилась. Будем отмечать. Вот и приходи, добро?

— А это удобно? — с опаской спросил Шахов.

— Ну, ты гонишь, труба! — загоготал десантник. — Ты че, интеллигент невъябный, да? Короче, приходи давай. Запомни: ДШБ, первая рота, Митяй Нехлюдов. Понял? Где-то к обеду и подсасывайся. Добазарились?

— Хорошо, — сдержанно ответил Шахов.

— Ну и ладно, — кивнул десантник. — А теперь оформи-ка мне вот эту бумажку. — И, пока Шахов строчил накладную, пояснил: — У нас ребята в запасном районе стоят. Раз в месяц хавку им возим. Так что теперь будешь в курсе, зема

Получив накладную, он еще раз улыбнулся Шахову, протараторил что-то вроде «ну-короче-зема-не- сношай-Му-му-заходи-все-пока» и улетучился. Шахов откинулся на спинку стула, заложил руки за голову и завис…

Глава 2

«…Я не знаю, чего мне ждать и на кого надеяться. Разве что на Бога. Но, говорят, чем больше Господь благоволит к человеку, тем больше отравляет ему жизнь. На, мол, парься, мучайся, быдло неразумное, подыхай, в печи бед и горестей выжигая свои пороки. С человеком ведь всегда так: чем больше его насиловать и притеснять, тем больше толку будет. Вон на уроках русской литературы царя- самодержца неизменно и постоянно ругали: тиран, мол, деспот, гения-Пушкина почем зря по ссылкам мытарил. Царь умный был, знал — если Пушкина чуть-чуть не придавить, не упрятать на время в деревеньку, то он за своими балами и амурными историями и гением-то никогда не станет. Что уж тогда об Эзопе и Сервантесе говорить: один — раб, другой — зэк.

Только у меня сейчас все по-другому. Если мышцу хорошо нагрузить — она развивается, если чрезмерно — рвется. Я сейчас, как такая мышца. Для меня место в прод-службе — единственная возможность окончательно не опуститься, не разучиться думать, сохранить себя как личность… Вру, недоговариваю, все намного хуже. Боже, да и зачем все эти реверансы? Если по правде, то место писаря для меня — единственный шанс выжить. Угораздило ж, блин, вырасти слюнявым интеллигентом. Эти, называемые приличным газетным словом «сослуживцы», ненавидят и чмырят меня даже не столько за мою слабость — она ведь у каждого бывает. Вот мозги, образование — это уже куда хуже, куда опаснее! Это бывает не у всякого. Это — дурная болезнь, которая своим зловонием отравляет жизнь окружающим, это — скверна, которую, как говаривал старик Кальтенбруннер, следует выжигать каленым железом. Особенно здесь. Ведь вся армейская система построена прежде всего на отрицании мозгов. Потом, естественно, в минус идут и свобода личности, и ее достоинство, и равенство, но всегда все начинается именно с аннигиляции мозгов.

Боже мой, да кто вы такие, чтобы иметь надо мной такую власть, чтобы за меня решать мою судьбу? Чем вы лучше меня, что я отдан вам в стадо с петлей на шее и вы решаете, меня ли сегодня кинуть в бульон или какого-нибудь другого такого же цыпленка? Каким из людоедских богов вы одержимы, что имеете такую власть в этом месте в это время? Я же знаю, я чувствую, что эта власть есть и основывается она не на кулаках и не на Уставе, а корни ее куда глубже, и чем больше эта ваша власть меня калечит, тем более сверхъестественной она мне кажется. И правда, во всем этом есть какая-то мрачная мистика: множество людей собралось вместе, чтобы жить по неизвестно кем придуманным законам и отравлять друг другу жизнь. И все это — совершенно добровольно!

Но я-то тут при чем?! Я лучше, умнее, тоньше вас, иногда меня просто душит чувство превосходства над вами — тупыми, ограниченными, грубыми скотами. Да как вы можете издеваться надо мной, как вы смеете унижать меня! Я вижу и понимаю мир в тысячу раз более многогранно, чем вы — зацикленные на бабах, водке и мордобое…»

Он писал и писал свою печальную сагу. Ночь густой черной жижей стекала по оконным стеклам. И казалось, что на самом деле там, снаружи, белый день и каждый Сможет это увидеть и услышать его мягкое журчащее пиано, за чем же дело стало, надо только кому-то подойти к окну и поелозить по стеклам тряпкой. И Шахов чуть было не вскочил за тряпкой, но вспомнил, что она грязным-грязна, а в умывальник спускаться до смерти не хотелось, тем более, что как раз в этот момент снизу донеслись истерические вопли какого-то душары. Шахов нервно вздрогнул и, как утопающий за спасательный круг, схватился за ручку.

«…Я — музыкант, я умею — умел, по крайней мере, — извлекать из своего разума те волшебные звуки, которые там спрятал Господь. Мне знакомо великое счастье божественного прозрения, когда вдруг однажды начинаешь чувствовать, что исполняемая тобой музыка — не просто звуковые волны определенной длины, испускаемые твоим громоздким инструментом со струнами, когда понимаешь, что извлечение музыки перестало быть механическим процессом и превратилось в священнодействие, в волшебство, вершащееся вне пределов нашей убогой материальной вселенной. Мне удается достичь этого, а вы унижаете меня за то, что я не умею наматывать портянки или дурно мою полы. Да я и не должен наматывать портянки и мыть полы. Пусть каждый занимается тем, на что хватает его мозгов: кесарю — кесарево, а слесарю — слесарево. Мое место — в оркестре, а не во всем этом дерьме. Черт, ну почему, почему в армейских оркестрах не бывает виолончелей!..

Я не хочу участвовать в этой вашей дурацкой борьбе за существование, в этом каждодневном затяжном маразме, делающем значительной, чуть ли не первостепенной целью жизни наведение шмона к строевому смотру или отлично проведенные стрельбы. Я не хочу! Делайте это сами, если хотите, только меня оставьте в покое. Господи, да как вы не понимаете, что даже если я и буду играть в вашу игру, называемую «воинская служба», то никогда и ни за что не буду делать этого хорошо. Потому что это игра по принуждению, через «не могу». А я человек, а не винтик, я думаю, а не функционирую, я жить хочу! Да, я слабый, изнеженный, неприспособленный к такой жизни придурок, я тысячу раз на дню проклинаю себя за то, что не имею мужества и сил поразбивать ваши поганые хари или порезать себе вены. Просто я очень хочу жить.

Я знаю, что не пережил, не повидал, не прочувствовал еще и сотой доли того хорошего и приятного, что уготовил каждому из нас в жизни Господь, я знаю, что кое-что еще смогу сделать в будущем — мне только восемнадцать, кое-что еще смогу сочинить и сыграть, и я не хочу разменивать эти свои возможности, свой потенциал (все равно, велик он или мал) на ваши тупость, силу и злость. Я хочу жить. В конце концов, у меня есть мать — одинокая, больная женщина, есть любимая девушка, мне есть ради кого и ради чего жить.

Господи Боже, милосердный и всемилостивый, я слаб, я всего только человек, — спаси меня от всего этого кошмара, умоляю тебя!..»

Утром Шахова вызвал из кабинета Костя Широков, дедушка Советской Армии, писарь вещевой службы. Недовольно бормоча что-то себе под нос, Костя, среднего роста круглолицый толстяк с погонами сержанта на жирных плечах, обвешанный значками, как бульдог-рекордсмен, распахнул дверь кабинета вещевой службы полка и небрежно взмахнул рукой — заходи, мол. Шахов зашел. С облегчением опустившись в личное кресло начвеща капитана Карнаухова, Костя вытянул под столом ноги и закурил. Шахов остался стоять перед столом.

— Начвещ куда-то завеялся на весь день, — пояснил Костя свою вольность в обращении с карнауховским креслом и с удовольствием потянулся.

Шахов молча ждал информации.

Вы читаете Штабная сука
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату