– Знал.
– Башкира?
– Да.
– У него кто остался? Семья?
– А что?
– Да так. – И после затянувшегося молчания: – Понимаешь, фотографии у него нашли, а там эта… девица из моего альбома.
– Зухра?! – воскликнул я непроизвольно, пытаясь понять, отчего же так бывает – не жена, не дети, не мать, а случайная карточка какой-то неведомой фотомодели стала последней спутницей в жизни аэродромного технаря Тахтагулова, о котором никто ничего у нас, оказывается, не знал. Или такова природа человека – любить абстрактную Тамару или условную Зухру, хоть кого-нибудь, но любить, пусть это связано с риском, с жестокой расплатой… Не перевели бы его в другое подразделение, не пришлось бы, может, и лететь, и все сложилось бы у него по-другому.
И еще такие смутные мысли: не по этой ли фотографии его опознали, собирая останки?
Толик, оставив свое занятие, сел на койку.
– Чаю хочешь? – спросил.
Я помотал головой.
– Выпить?
– Не хочу.
– Глупость ведь. – Толик обращался неизвестно к кому. – Я говорю – глупость, когда люди бесследно исчезают. Отдают себя ни за понюшку табаку… Кому это нужно, тебе? Мне? Мусе, которая сейчас в обмороке?
Он будто стряхивал с себя наваждение, может, верил, как бывало у меня в минуты несчастий, что надо только сильно захотеть и проснуться, и все, что случилось, сгинет. Вздохнув, он поднялся и сказал, помедлив:
– Завтра их привезут, ну, то, что осталось, надо подготовиться…
– А что осталось? – спросил я.
– Да, в общем, ничего. – И вдруг показал, как Горяев тогда, в первую выпивку, пальцами изображая рюмочку. – Тридцать граммов… А я, пожалуй, и напьюсь! Нет, не сегодня…
Толик ушел, а я посидел, глядя на черные куски крепа, зачем-то взял самый малый из лоскутков и сунул на память в карман. На похороны я идти не собирался, да и за работу в лесу нам полагался отгул. Вот и погуляю. Чего еще нужно для души, в которой всего-то тридцать граммов! И тех никто не видел!
О Толике, о его судьбе я узнал от Ванюшина в день, когда хоронили Горяева. Тогда, на Новодевичьем, после похорон, Ванюшин остановил какую-то частную машину и собирался было сесть, но вдруг спросил:
– Вы там бываете?
– Где?
– Ну, где мы вкалывали…
– Нет, – сказал я. – Даже в клубе, а вы?
– Иногда. По случаю.
– Как там Толик? Художник… Вы не знакомы?
Ванюшин наклонился и попросил водителя чуточку подождать.
– Толик? – переспросил он. – Который эти… Рекламы… Так его убили. А вы не слыхали?
– Нет.
– Давно. Лет десять, что ли… Но тогда много было разговоров, весь поселок гудел… – Он опять наклонился к водителю и сказал: – Сейчас, минуточку… Убили его ночью, по голове… С полсотни ударов, и мертвого, говорят, били… Но ничего не взяли, не унесли… Странная, знаете ли, история.
– А баян? – спросил я глупо.
– Нет, баян не взяли. Но вы же, наверное, знали, что он из бывших… Его и в лагерях уважали, боялись: все-таки вор в законе! В клубике-то он тихо жил, без прописки… Не полагалась. Да он, кажется, и не переживал! Так-то!
Возле Мусиного дома я замедлил шаг, даже приостановился, исполненный сомнений, нужно ли войти. Я должен был тогда войти. Сделай это, может, события бы повернулись иначе. Но мы сильны задним умом. А тогда вечная моя щепетильность и боязнь помешать взяли верх, я постоял и – ушел, хотя торопиться было некуда. Я вернулся в общежитие к Горяеву, но его не оказалось, какой-то парень объяснил, что он занят похоронами и только что побежал в клуб. Я вернулся в клуб, заглянул в комнату для репетиций и обнаружил Горяева, он крутил диск телефона, а мне кивнул, показав рукой на стул.
– Девушка, – сказал он в трубку, – нам нужен адрес Тахтагулова… У него семья?
Так, записываю.
Оторвался и сразу спросил:
– Ты его знал, да? Там грузовичок и этот, из лаборатории…
– Носов?
– Наверное. Бери адрес и езжай, он все знает.
– А что с Мусей?
– Ничего. Завтра приедет из Москвы семья Кошкина, их надо развести, чтобы, не дай бог…
– А жена разве…
– Может, и знает. Приходи к девяти, поможешь мне. Договорились? – И тут же засел снова за телефон. Я было направился к двери, но вернулся. Горяев держал трубку и выжидающе смотрел на меня.
– Что там произошло? – спросил я. – На самом деле?
Горяев, не кладя трубки, поморщился. Видать, на этот вопрос ему сегодня приходилось отвечать, и не раз.
– То и произошло, что людей нет, – бросил с досадой. – Сейчас всякие комиссии, то да се… А как немного рассеется, посидим, поговорим, ладно? – И уже вслед: – А твой Тахтагулов – отчаянный парень. Я его не знал, но отношусь с уважением.
Так и передай жене!
Грузовичок стоял, как и прежде, у подъезда. Я отдал адрес Носову, забрался в кузов, и машина поддала газу. Выехали на московское шоссе, через десяток километров свернули к одной из железнодорожных станций, проскочили переезд и свернули теперь на земляную улицу дачного поселка. В самом конце ее тормознули у домика-развалюхи. Тут, судя по всему, и жил Тахтагулов.
Ездить в семью погибшего, как и сообщать о несчастье, полагалось сослуживцам, это я знал. И хотя формально Тахтагулов к нам уже не относился, но он был наш, и надо отдать должное Комарову – не отпихнулся, не перекинул на неведомое подразделение, где числился теперь Тахтагулов, тяжкую обязанность, где нового работника не только в лицо, но по фамилии вряд ли успели запомнить.
Мы постучали в дверь и, не услышав ответа, толкнулись и вошли, она оказалась незапертой. Молодая женщина, судя по всему, жена, в байковом халате и тапочках на босу ногу, сидела за столом и кормила ребенка кашей. На нас она оглянулась, но никак не отреагировала, будто заранее знала, что мы к ней придем.
– Мы от работы, – сказал от порога Носов. – Там, значит, деньги собрали, велели передать, – и положил на столик перед женщиной конвертик, чуть помятый в кармане.
Женщина, не глядя на конверт, кивнула и опять занялась ребенком, беленьким мальчиком, не похожим на смуглого, обветренного до черноты Тахтагулова.
Носов посмотрел на него, потом обвел комнату глазами и вздохнул:
– Вы, конечно, простите, но мне поручено забрать его спецодежду, ну, которая за ним числится.
Я видел только спину женщины и волосы, схваченные в узелок. Но она вздрогнула при этих словах, как от удара, и сжалась, наклонясь еще ниже над столом. Нам она не ответила, но прикрикнула на ребенка:
– А ты чего варежку открыл? Ешь, говорят, не твою одежу берут! Отцовскую!
И от этих слов, даже еще ранее от просьбы Носова стало мне так паскудно, так муторно, что захотелось поскорей бежать на улицу. Надо было это сделать и Носова бы с собой прихватить, не было бы стыдно