– Ага. С характером, – подытожил он. – Нам больше останется.

Настаивать мои застольники не стали и даже, как мне показалось, одобрили, что, мол, правильно, нельзя человеку самого себя насиловать, еще успеет за жизнь этой гадости наглотаться!

Они же сами деловито, как во время работы, опрокинули каждый по полному стакану.

Выпили, не прикоснувшись к тощему бутербродику, одному на двоих, лежащему на тарелочке посреди стола. Возникла пауза, но никто не спешил ее нарушить.

Требовалось все, как положено, прочувствовать, пережить. Переждать.

Они глядели на меня, будто изучали. Толик как-то по-особенному и разрешительно произнес:

– При нем можно.

Горяев с интересом посмотрел на меня и уставился в тарелку с бутербродом, будто впервые его увидел. А Толик сказал:

– Ты говоришь, Забайкалье? Но я там бывал… В Усть-Баргузине и на Ольхоне, в Култуке… Это все там?

– Примерно, – кивнул Горяев, не сводя глаз с бутерброда, и медленно, будто подыскивая слова и даже по временам заикаясь, стал рассказывать, что именно в Забайкалье он окончил летное училище – Улан- Удинское, а потом их прямиком на Сахалин, где в последний год войны стояли они грудь в грудь с япошками, которые что ни ночь дергали их за нервы, не давали свободно вздохнуть, и только в сорок пятом в какой-то момент их скрутили… Но он-то сам был уже далеко.

– Далеко? – спросил Толик. – Но не дальше Колымы?

– Не дальше, – согласился Горяев.

– Чудесная планета! Двенадцать месяцев зима, остальное лето! – продекламировал Толик, подскочил вдруг и исчез. Но почти сразу появился с двумя полными стаканами водки. Поставил, не расплескав ни капли, но пить не торопился, а смотрел на Горяева, будто ждал продолжения. Не дождавшись, спросил: – Сколько?

Дали?

– Все мои, – мотнул головой Горяев.

– За пьянку небось? Или за баб? Или…

– За баб, за баб, – торопливо произнес Горяев и поправился: – За одну то есть, – и выставил палец как бы в доказательство того, что баба действительно была одна.

– И чего?

– И того, – отвечал Горяев. Но сообразил, не так ответил, и стал пояснять. Но чем дальше, тем путаней у него выходило. А на каком-то месте и вовсе заклинило.

Так что Толик, чуткий к фальши, поморщился, не выдержав, осадил:

– Хватит! Ты знаешь, я не обидчив.

Он и правда не обижался, даже разулыбался, протягивая к Горяеву стакан, чтобы чокнуться.

– А ну их к лешему. – И заключил: – Не терплю баб. От них все зло хорошим людям.

Впрочем, и плохим тоже.

– Ну, зачем же так сразу? – сопротивлялся Горяев, но спорить не стал.

Тут они вспомнили обо мне и опять преложили выпить. Но не как прежде, а по-иному, как своему, ибо я был причастен к чему-то такому, что им помогало понять друг друга, а меня делало сообщником этого понимания. Я вдруг согласился. Захотелось стать сейчас как они: раскованным, по-мужски широким, тем более что речь зашла о бабах, и надо было проявить солидарность, показать, что я достаточно опытен.

Какой уж там опыт, если, начистоту, никаких баб по-настоящему я в ту пору не знал. Сколько угодно мог делать вид, что мне они не нужны, но они мне были нужны хотя бы вот для такого разговора, чтобы произнести о них свое суждение в снисходительно-ироничном тоне. Но не только для этого, просто любви хотелось.

Об этом пытался я рассказать, но ничего не успел, мои спутники снова меня одобрили, но теперь за то, что я хочу с ними выпить. Было произнесено: «Ну да, конечно, пора и привыкать, не мальчик уже…» – и далее в том же духе.

При этом они торжественно чокнулись со мной и стали пить очень сосредоточенно и серьезно, допили все до дна, но опять не прикоснулись к бутербродику. Вслед за ними и я попытался проделать то же самое, но дыхания не хватило, и где-то на середине стакана поперхнулся. Тут они оба, как по команде, схватили с двух сторон бутербродик, разодрали его пополам, и каждый поднес мне ко рту свою половинку с таким страстным участием, прямо-таки обожанием, будто я сделал сегодня им обоим какой-то подарок.

Толик еще прошелся насчет водки, которая… «яд, и от водки деревни горят, так заливайте водку себе в глотку!..» – и захохотал, довольный.

А Горяев воскликнул, глядя влюбленно на Толика, что он-то и есть настоящий артист, а все остальные и он сам, Горяев, просто говно, ничего по-настоящему не умеют. «Он живая, раненная навек душа, вот он кто!»

– У нас что не говно, то моча, – отвел со смешком похвалу Толик и, обратившись ко мне с милой улыбочкой, но не серьезно, а так, будто опять шутковал, допросил громко: – А вот скажи: душа есть?

– Нет, – вместо меня ответил торопливо Горяев.

– Мы так не уговаривались, – произнес Толик недовольно. – Я же не тебя, я его спрашиваю. А вот американцы говорят – они умирающего на весы положили в тот момент, когда он кончился, по приборам определили, вес-то уменьшился на тридцать граммов! Тридцать граммов в душе!

– Рю-ю-моч-ка! – вдруг воскликнул умиленно Горяев.

Но Толик его опять будто отодвинул, сделал знак ладошкой и повторил свой вопрос ко мне:

– А в Бога веруешь? Нет, ты скажи!

– Отступись, – попросил Горяев. – Он же не пересекал ее.

– Кого – ее?

– Черту! Черту, ну! – И вдруг отчетливо, совсем трезво, как выдохнул: – Единственным доказательством существования Бога может быть только личный опыт.

Лич-ный, понимаешь?

– Какой же личный, если Бога? – спросил недоуменно Толик, перестав улыбаться.

– Личный – это своя собственная смерть, – отчеканил Горяев и отвернулся, считая тему закрытой.

– А ты? Ты пересекал… ну… черту? – спросил, набычась, Толик.

– Я пересекал.

Толик словно изучал лицо Горяева, впиваясь глазами в глаза. Но не нашел в нем того, что принял бы за обман, за фальшь. Охотно согласился:

– Поздравляю. И я пересекал. Ах, какие же мы сукины дети! – Он даже за голову схватился, застонал. – Какие же мы… Испытываем душу целомудренную, которая не окрепла… Он же так молод, а мы его на… на… на излом!

– Ладно. Ладно, – уговаривал Горяев, но Толик уже не мог успокоиться, он стал просить прощения и у Горяева, и у меня, в таком вот истерзанном состоянии мы увели его в каморку и уложили на кровать, но почему-то не нашли одеяла, накрыли красным полотнищем «Наше поколение будет жить при коммунизме». – Главное, что будет жить, – почему-то сказал Горяев, вздыхая. То ли про поколение, то ли про товарища. – А то заклинило… Но это бывает. – Что бывает, не объяснил, предложил пойти к нему в общежитие, где он лишь переоденется, так как с работы, а ему еще кой-куда заглянуть надо. И мы пошли по территории бывшего санатория, где располагался наш институт, часть его, и в дальнем конце за техникумом и жилыми домами стоял трехэтажный кирпичный дом итеэровского общежития. Горяев проживал в комнате на четверых на втором этаже. Потом мы снова топали по поселковым улочкам и вышли ко второму участку, который как бы считался центром города, а улица называлась: Чкалова. На этой улице в длинных- предлинных домах, именуемых в народе лежачими небоскребами, в угловой комнатке, крошечной, с окошком, обитала медсестра Верочка, как представил ее Горяев. Курчавая блондинка, бойкая, смешливая, домашняя, от нее пахло почему-то теплыми блинами.

Верочка стала поить нас чаем, понимая, что «другого» нам уже хватит, и рассказывала всякие сплетни, в том числе и про радио «Тамару», который сегодня выдал…

– Нет, вы не представляете, как вы думаете, что? – И Верочка торжественно преподнесла: – Он прочитал длинное послание к своей Тамаре! Влипнет со своими посланиями, вот увидите!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×