эпизоды ему никак не удавались и мне приходилось рассказывать за него; но во всех случаях он соглашался с моим окончательным вариантом. Мы, конечно, переписывались какое-то время после моего отъезда из Аскрига. К счастью, несмотря на некоторые не слишком существенные различия, наши характеры и взгляды во многом совпадают. Я должен был собрать воедино и передать читателям беспорядочную массу впечатлений полувековой давности, превратив все это в добротное автобиографическое повествование. Должен признаться, что кое-что все-таки написано не им, а мною: в одних случаях я перекидывал мосты через провалы в материале, в других — пытался найти и выделить главное; но повторяю, это не мой рассказ, а его, — рассказ от первого лица о раннем периоде жизни Ричарда Хернкасла, ныне кавалера ордена Британской империи 2-й степени, члена Королевской академии художеств, члена Королевского общества акварелистов, художника-акварелиста, бывшего в то время помощником иллюзиониста на сцене варьете.
Книга первая
1
Чтобы рассказать, как я стал помощником моего дяди Ника, надо возвратиться назад, к печальному дню похорон моей матери. Это было в конце октября 1913 года. День был сырой и тусклый, и все мы, собравшиеся на кладбище Норт-Топ, точно сошли со старых гравюр на дереве. Это было похоже на какое-то безумное Рождество — кругом толпились престарелые родственники, которых я только на Рождество и видел — какие-то бабушки, щелкавшие огромными вставными челюстями; говорили они с таким диким акцентом и с такой уймой диалектальных словечек, что их можно было принять за иностранок. Я ничего не чувствовал, кроме холода и смутной тоски. Перед смертью мать четыре месяца пролежала в больнице — рак съедал ее заживо, она превратилась в скелет и желала лишь одного — избавления от мук; я так истерзался ее страданиями, что у меня не осталось сил, чтобы оплакивать ее смерть. Но мне, конечно, было очень тяжко, а старые родственники сразу оживились, едва только гроб засыпали землей и они вытерли глаза. Дома тетя Мэри, единственная сестра матери, подала угощение — ветчину, язык и чай с ромом, а я ждал только одного, когда можно будет сбежать от этого шума и болтовни. И тут я увидел, что дядя Ник, сидевший молча, с недовольным видом, поднялся и кивнул мне, чтобы я его проводил. Я что-то сказал тете Мэри и вышел за ним.
— Неохота тебе, я вижу, сидеть с этой компанией, малыш? — спросил он, влезая в свое длиннющее и толстенное пальто.
— Неохота, дядя Ник. Я как раз думал, как бы удрать.
— Пойдем. Я хочу с тобой поговорить. — Он нахлобучил «трильби» — черную мятую фетровую шляпу, которая в те времена была в диковинку в провинции. — Зайдем в «Грейт Нортерн». Мне надо выпить. Да и тебе это не повредит.
Был еще день, но в те времена бары были открыты с утра до вечера. Неплохо было попасть в «Грейт Нортерн» и выпить с дядей Ником, да еще в такое время, когда мне полагалось бы корпеть над бумагами в конторе «Вест Браддерсфорд Спиннерс».
Я с удовольствием сел в его автомобиль, новенький и сверкающий, который, как он с гордостью сообщил, ему только что доставили из Франции. Это был уже его третий автомобиль, и дядя Ник сказал, что может управлять не хуже любого шофера, хоть он и новой марки. По дороге к «Грейт Нортерн» дяде Нику все время приходилось лавировать среди трамваев и больших повозок, так что мы почти не разговаривали. Но едва мы вошли в бар, обитый «под кожу», уютный и почти пустой, если не считать двух порядком нагрузившихся торговцев шерстью, которые спорили о мериносах и скрещивании, как он тотчас стал другим человеком, спокойным и уравновешенным.
Пожилой бармен сразу его узнал.
— Мистер Оллантон? А ведь вы как будто выступаете не здесь эту неделю? Определенно не здесь.
— В Манчестере, — сказал дядя Ник. — И тороплюсь туда возвратиться. Так что подай-ка нам бутылочку сухого «Пола Роджера» со льда, да поскорее. — Он повернулся ко мне. — Никогда не пью ничего, кроме шампанского. Я не хвастаю. Люблю шампанское, а оно любит меня. Если когда-нибудь оно мне станет не по карману, я вообще брошу пить. Хочешь сигару, малыш?
— Нет, спасибо, дядя Ник. Я привык к своей трубке.
Я смотрел, как он не спеша обрезал конец сигары и спокойно закурил. Мне бросилась в глаза какая-то особая изящная точность его движений. Нельзя сказать, что я хорошо его знал, хоть он и был единственным братом матери. До того, как он пошел на сцену, виделись мы редко, так как они с моим отцом недолюбливали друг друга; а последние десять лет он гастролировал с варьете, и не только в Англии, но и в Америке, и на континенте, потому что дядин номер «Индийский факир» не требовал перевода, и его можно было показывать где угодно. После смерти отца — мне тогда было пятнадцать лет — я несколько раз видел его на сцене под именем Гэнги Дана (это имя было навеяно, конечно, киплинговским Гангой Дином). Приезжая в Лидс или Брэдфорд, он тотчас же посылал матери контрамарки в партер и почти всегда на первые представления. Когда мы заходили к нему за кулисы, он встречал нас в своем индийском костюме, и я никогда не видел его без грима. Теперь я внимательно его разглядывал.
Он был довольно высокий, худощавый, темноволосый, с крючковатым носом; один глаз слегка косил, отчего взгляд его казался зловещим — наверное, этого он и добивался. Его настоящее имя было Альберт Эдвард Оллантон, но все звали его Ником задолго до того, как он пошел на сцену; даже моя мать, которая решительно настаивала на «Альберте Эдварде», в конце концов вынуждена была сдаться; для меня же он всегда был дядей Ником.
Пока официант разливал шампанское, дядя Ник сказал ему:
— Погоди минутку. Бесплатное представление! У кого из вас есть полпенни?
Я достал монетку.
— Отлично, малыш, ну-ка пометь ее как-нибудь, чтобы можно было потом узнать. Вот так. Теперь давай ее сюда.
Он опустил монетку в правый карман и тут же достал оттуда маленькую металлическую коробочку и осторожно поставил на стол.
— Смотрите. — Он открыл коробочку — в ней лежал спичечный коробок, перетянутый резинками. Сняв их, он открыл коробок и показал нам крошечный шелковый мешочек, тоже затянутый резинкой. — Ну- ка, загляни в мешочек, малыш. — Я заглянул, и, конечно, в нем была моя монетка.
— Вот это ловко! — воскликнул официант. — Честное слово! Ну и мастак же вы, мистер Оллантон!
— У меня таких штук полным-полно, — сказал дядя Ник. — Меня теперь только и радуют эти маленькие карманные фокусы. Ну, представление окончено… мне нужно потолковать с племянником, так что проваливай. Хотя сперва мы выпьем, — прибавил он, обращаясь ко мне.
Я не любил шампанского, мне казалось, что у него металлический привкус, и кроме того, оно било в нос, но я сделал вид, что все прекрасно, и улыбнулся дяде Нику, который смотрел на меня с обычной своей мрачной миной. Теперь я редко встречаюсь с театральными людьми, а когда случается, то их не отличишь от простых смертных; но в те годы они казались людьми другой породы. У мужчин, например, был какой-то странный, болезненно-горящий взгляд, а глаза обведены темными кругами, словно не удавалось до конца стереть черную краску с век; от этого вид у дядюшки был еще более зловещий и дьявольский.[1] Нельзя сказать, что он нагонял на меня страх — в конце концов, он же был мой дядя, — но выдержать его взгляд было нелегко, и я помыслить не мог в чем-нибудь ему прекословить.
— Ну, Ричард, я хочу знать, как обстоят твои дела, чем ты занимаешься и чем бы хотел заняться. Говори прямо. Не виляй. И давай покороче, потому что времени у меня в обрез.