Под вечер, когда пригоняют коров, иду я на дерев ню разузнать, не собирается ли кто-нибудь в город, так попросить захватить оттуда почту. Подходит Никифор и предлагает к покосу свежины, зарежет поросенка, по девять гривен за фунт отдаст.
— Хорошо, ладно, а вот не поедешь ли завтра в го род, беспокоюсь, дела наши плохи, слышал?
— Слышал: бегут, страсть бегут. Да и мыслимо ли не бежать: три года в окопах сидят, в воде, в сырости.
— Да ведь и немцы сидят?
— Ну и что же?
— А так, немудрено — немцы и Россию заберут.
— И очень просто! Да ну, что ж! Ну, ничего не будет, так разделят ее там, где кому что, и больше ничего не будет. А что жить, то все равно будем жить… А поросеночка-то я зарежу, сало себе, свежину вам, по девять гривен.
И чего другого ожидать можно? Все-таки для каждого действия, да еще такого рискованного, как война, должен рядовой человек раскачнуться, и что-то очень видимое, понятное должно быть в его сознании, из-за чего он должен качнуться? Вот качнулись, было, на помещиков из-за чего? Из-за земли. Взяли землю, разделили, досталось по восьминнику на душу. Больше нету земли, и если бы она и была, так все равно, что из этого? Землю обрабатывать нужно, кому это можно, а кому нельзя. Многие получили по восьминнику, да и бросили тут же, непаханая лежит. И к этому восьминнику сколько злобы, смут прибавилось. И так получилось, что тут работаешь, а там где-то, в государстве всем, концы с концами не сходятся, и все ни к чему. Так уж тут один конец, немец там или кто, только к одному концу.
Это значит, вконец уж намотался человек, и ему теперь все равно (в таком состоянии в плен берут людей), и он становится интернационалистом по судьбе.
Для того, чтобы шел человек на войну, нужно сначала ему показать нечто видимое, знакомое, а потом, как разгорится пожар, тогда в зареве его будут идти слепо и долго сами.
Мешков получил от брата из Москвы письмо с надписью: «Очень нужно и в собственные руки». В письме было написано: «Насчет того, что мы говорили, дело перевертывается: началось наступление, ты теперь поддерживай наступление, только вперед не суйся, когда из буржуев кто будет собирать на заем свободы и говорить про наступление, ты говори: «Мы, товарищи, наступление поддерживаем, только не забудьте, что без аннексий и контрибуций и на самоопределение»».
Дорогой мой друг, когда я Вам пишу, то я в этот момент становлюсь в такое положение, что даже интернационалисты кажутся для меня чересчур национальными — вот Вам ответ на вопрос Ваш. А почему я Вам мало пишу, то поймите всю трудность этого, мое смущение: Вы просите передать Вам в письме будни жизни на моем хуторе, представляя себе, что этот хутор занимает определенную точку на глобусе.
Мне приходилось странствовать в необъятных степях Семипалатинской области [277] и там приходилось мне выслушивать жалобы на малоземелье — везде на Руси вы это слышите, это какая-то мнимая болезнь, вроде неврастении. Но в черноземном центре эта болезнь действительная, губерния, где я живу, одна из самых малоземельных, уезд в губернии <самый> малоземельный, в уезде наша Соловьевс-кая волостная республика самая малоземельная, и деревня возле меня самая бедная во всей волости.
И вот во время дележа земного шара между народа ми я расскажу вам о дележе земли между гражданами Соловьевской республики в сельце Беспутном. Итак, я устанавливаю точку на глобусе и начинаю.
Сосед мой Николай Михайлович, собственник ста десятин земли, которые он отдает в аренду, в общем, готов признать все новое и даже социализм, но только он не может признать справедливый и безвозмездный <захват> его земли.
Слух, что немцы подходят к Киеву.
Накануне Казанской батюшка сказал, что вина для совершения литургии достать он нигде не мог и обедню служить завтра нельзя.
— А это уж, — прибавил он полушутя, — значит свету конец.
Поймал на ходу нашего милиционера Архипа и спрашиваю, не читал ли он где газету.
— К Киеву подходят! — говорит он. — Плохо! А я и верю и не верю.
На вопрос мой одному крестьянину, кому теперь на Руси жить хорошо, он ответил: «У кого нет никакого дела с землей». Солдат ответит: «У кого нет дела с войной», купец — с торговлей. И вообще — с настоящим. Кто с будущим живет — тому хорошо. Но будущее теперь никому не известно: значит, тому хорошо, кто верит или даже просто стремится, движется, как партийный агитатор. Хорошо бродячему, плохо оседлому.
Две недели почти уже непрерывный дождь. Клевер попрел. Рожь переспелая наклонилась и не дается косить, пар мажется и зарастает. Жить в такое время без работы и без газет, значит, не жить.
На дворе чего-то не хватает — чего? И вспомнили, что нет в этом году ласточек. Как забавно смотреть на них, когда они, летая, пугают кур. Их нет, кошки разорили гнезда.
Коля сказал:
— Нас здесь не ценят.
16 Июля. Пришел из леса караульщик и говорит, что он порубку остановить не может: вся деревня рубит и тащит.
— Не можешь караулить, не служи!
И он ушел. Мы подаем в земельный комитет заявле ние. Через месяц приезжает из города член социалистов-революционеров и социал-демократов.
— У вас, — спрашивает, — нет караульщика? Нет, тогда и спрашивать нечего.
Черты лица революции никто не видел, потому что никто не может ей забежать вперед. Те, кто мчится вместе с нею — ничего не могут сказать о ней. А те, мимо кого она проносится, тоже не видят: пыль, мусор и всякий поднятый хлам заслоняют от него свет. И революция, конечно, существо получеловеческое, полузвериное. Те, кто не мчится вместе с ней, видят один только огромный, оставляющий после себя нечистоты, зад зверя.
За отбивкой косы.
Упрямая работа: тюканье стальным молотком по узкому жалу. Так в юности, когда нахлынула волна марксизма, по узенькой дорожке упрямо, не слушая никого, нужно было идти. Смутно, помню, поднимался вопрос на то положение, что не нужно давать денег на флот и армию: «А как же оставить отечество без защиты, кто-нибудь должен защищать его, почему не я?!» И сейчас же ответ на это: «Пусть это делает тот, кому это выгодно, охотников защищать найдется много». Точно так же и о смертной казни: она необходима в этом обществе, и пусть палача выбирают из этого общества, я не буду палачом. И вот это общество теперь как сговорилось отступиться от этого дела. Тогда Керенский и Чернов становятся палачами. И делают они совершенно то же, что и буржуазия, заменяя название целей — «незыблемая основа трона», «священная прерогатива монарха» и пр. своими названиями: «завоевания революции», «основы демократии» и проч. Изменяются слова и форма, сущность остается совершенно одинаковой, и Апис по- прежнему стоит привязанный к конюшне и жует свою вечную жвачку и равнодушно, как поднятую дорожную пыль, пропускает мимо себя, даже не взглянув, вихрь революции.
А Толстой не изменил бы себе, и «трагической необходимости» Керенского он не подчинился бы.
Вместе с весенним светом, в дни Марта, как невинное чистое дитя света, началась революция, призывая народы к миру всего мира. Теперь совершается перелом лета, скоро Ильин день — птицы замолкли, колосья поникли в ожидании жатвы. И революция уже состарилась: восстановили смертную казнь, ввязались в войну — и все пошло по самому старому. Но за этим начинается новый Март — в Июне начинается Март собственности. Вместе с буржуазией революция затронула не только собственников материального, накопленного и переданного по наследству имущества, но и собственников своих личных организованных способностей, применение которых не укладывается в узкие рамки деятельности прикладной интеллигенции. С ними поднимаются, с этими собственниками организованного духа, выступающими на защиту эволюции против революции, невинные собственники, которые действительно, вопреки всем теориям хищнического накопления капитала собственным трудом, умели создать себе скромное независимое существование. За этими людьми, поднимающими голос во имя порядка против анархии, рано или поздно пойдут и толстобрюхие, окончится Март, Апрель и начнется опять лето