спросить, и нечего сказать — море, море! Невозможно вернуться, невозможно встретить и не захочу в жизни, да, не захочу, это невозможно в жизни, закрытое морем, недостижимое — вот почему так прекрасно кажется на море, в нем скрыто невозможное, недостижимое.
Козочка, пятнадцать с половиной, холодный нос, детские губы с ложбинкой. Песенки все поет, сочинила сама.
— Я вам стихи — Вы не поэт <совершенно>.
Я рассказывал Козочке о границах России, как они мне чудятся:
— Такая большая Россия, и я по ней странствую и не знаю точно, где она кончается и начинается другая страна.
— Как же, — говорит она, — а география?
— Вот юг, — продолжаю я, — Кавказ Лермонтова, потом Каспийское море бурное, потом начинается желтый песок, и на песке открытое озеро, и на берегу птица Фламинго, дальше горы желтые, земля желтая, все желтое-желтое, а небо синее-синее и неподвижный зной, и так все это желтое уже непереходимо, кажется, конец там.
— Памиры, — говорит Козочка, — это плоскогорье, опушенное кедровыми лесами, оттого и называются Памиры.
(Козочка, глаза козьи, нос холодный, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге.)
Наша жизнь в Петербурге — «вихри враждебные» [306] и в них все летит обломками, как во сне: знакомый человек, кресло, церковь, извозчик — совершенно точные предметы обыкновенной действительности, а фон расплавленной текучей жизни, взволнованной. Вихрь создается каким-то духом с пикой в руке, с которым все вокруг пытаются сговориться, и громадная масса людей не понимает, что этому духовному началу можно противопоставить только духовное.
Создаются всевозможные организации, всякие Советы, партии, чтобы противопоставить себя этому духу с пикой в руке, высчитывают, цифрами доказывают, сколь огромна масса населения против этого духа с пикой в руке, и ничего не получается: ни доказательство числами, ни уговоры разумных, ничего — явное непонимание с двух сторон.
Один ветер дует с войны, с этого места, где сотни тысяч людей погибли… Оборвались сотни тысяч жизней, непрожитые часто до половины, и вихрь этих душ, не познавших землю, неустроенных, нарушает весь наш привычный порядок жизни. Мы смущены им, мы не сможем наше жизненное будущее противопоставить этому духу неустраненному как высшую ценность и жалко лепечем: «Нужно оборонять отечество!» Злобно издевается воющий ветер над нашей мещанской «позицией», устремляясь разрушительно в самые истоки нашего существования.
Управляющий домами приходит ко мне с «Биржевкой» в руке и советует купить револьвер по объявлению за двести пятьдесят рублей.
— Я никогда не носил револьвера, я ненавижу этот способ.
— Хорошо, но завтра в наш дом, может быть, ворвутся грабители и на наших глазах будут насиловать женщин.
Я не могу, не хочу, потому что мне унизительно от высшей природы переходить к низшей, от высшей даже силы к револьверу. Вы бывали на войне и, вступая с войском в захваченный город, видели, конечно, вы обращали, наверное, свое смущенное внимание на иконы святых <в окнах>. Распятия выставлялись на окнах домов рядом с цветами обыкновенной жизни нашей, в окнах с тюлевыми занавесками. Это выставляли те, кто не умеет, не хочет стрелять.
Мне приходит мысль, как в завоеванных городах, повесить крест на двери, выставить в окно икону. И сейчас же приходит в голову, что в нашем доме есть несколько семей евреев и мусульман, у которых нет православных икон. Этим способом я их подвожу под разгром.
Как же быть?
И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества.
Есть какой-то, верю я, путь истинный в истинном Граде, и неподдельной красотой там сверкают те же наши <иконы>, и не в сундуках лежат, сверкая, украшения тела нашего, алмазы, рубины, топазы, и не политые кровью и не засыпанные навозом — земля украшена цветами, а покровы духа нашего — мертвыми словами газет и общества нарочитым говором.
Не теми словами говорим мы, друзья, товарищи и господа мира сего, наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем столкнувшихся сил; есть путь иной и единственный.
Из деревни приехал в город, два месяца ходил я на собрания, в общественные говорильни, слушал внимательно, что говорят, читал записанное в газетах, накопил гору сказанных и написанных слов, и дух мой, спасаясь от гибели, забился в смертельной тоске. Нет, не теми словами говорим мы и пишем, друзья, товарищи и господа мира сего. Наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем враждебных столкнувшихся сил.
Собираю, пишу картину художественную, нижу слово за словом, привычно подбирая их одно к одному, но вот входит хозяин из очереди и говорит мне, рассказывает ужасное. Я бросил художество и хочу писать для газеты, но слова мои, будто мертвые камни. И то не нужно и это не нужно, что же делать? Входит хозяин с «Биржевкой» и предлагает купить револьвер.
Почему я не с вами?
22 Октября. Гибель уюта. Нет ничего уютнее мечты о Земле и Воле. Тот, кто сидит на земле, не имеет уюта, а кто оставил землю, вспоминает ее как уют, и его тянет туда.
Ленинский дух революционный сродни духу бюрократическому: то и другое оторвано от жизни и разрушает уют.
Революция для одного заключается в отмене «ты»; а другому — в отмене «вы». Ленин так пропускает это.
Как бюрократы, так и Ленинская революция пропускает нечто совершенно необходимое для жизни человека на земле, одно — во имя уюта, другое — во имя революции; уют и устремление — тут виновато какое-то общее число (перемеривать): личность пропускается. Ленин смешивает личность с уютом, и ему жизнь лица есть мещанство. Если я стану защищать личность у Ленина, то все, кто хочет уюта, бросятся со мной, а потом будет опять предустановленная гармония.
28 Октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием. «Авантюра, авантюрист!» Оборотный вид авантюры. А кто ее начал? На себя! «Авантюра!»
Первый день страха, и человек, повторяющий: «Ничего не будет, теперь ничего не будет, потом, а теперь ничего не будет».
Шатия — красная гвардия (шапка на затылке, сапоги без подметок). Конец черносотенца:
— Шатия напала на меня, а я им говорю: «Ах вы, шатия проклятая, изменники царю, чем вам царь плох?»
— Большевики побиты!
— Слава Богу, теперь будет царь.
Эксцессы на Невском: выстрелы и собачка рыженькая.
Преступление и народ: теперь «введены в заблуждение». Как заваривается на Невском: митинги, разоружают шатию, стрельба.
Фельдфебель о шатии:
— Он затвор не может закрыть, а я взял и говорю ему: «Винтовка есть оружие (по солдатскому требнику)».
Человек с кружкой и белыми погонами крестом. Не видали ли вы, не встречался ли вам где-нибудь такой человек, изможденный, благородного вида, с белыми погонами крестом и с кружкой, меня этот человек почти что преследует, куда я ни приду, везде он со своей речью, которая начинается: «Товарищи, забудем личные интересы» и кончается: «В данный момент по сему высказанному отрешимся от личных интересов».
Электричество то погаснет, то опять загорается, и когда загорается, по всему дому <раздаются> звонки.
Что произошло — вы не понимаете, что это значит, и вот выходите к людям и вдруг понимаете…