изображается маленькой, но интересной: пышет пламя, горят глаза, эта маленькая голова посажена на огромное тело вьющееся. Духовная сторона зла изображена маленькой, а материальная — необычайно огромной.
Счастлив <человек>, счастлив тот, кому суждено вонзить копье в огнедышащую пасть, и горе тому несчастному, кто обречен пребывать изо дня в день возле его огромного вонючего вьющегося и грязного тела.
Крестьянин, который открывает лавочку в деревне, потом переходит в город, делается купцом, происхождение богатств этого крестьянина всегда приписывается начальнику зла: он или обыграл или убил. Народниками-писателями написано множество повестей на эту тему. Нам понятно теперь происхождение этой легенды, личная инициатива, личное творчество в народе рассматривается как общее благо, а торгующие тем виноваты, что обратили его в личную собственность. Потом скупость как сознание своей личной неспособности, потом расширение свободы, которая приводит к общей свободе. Мы находимся в периоде индивидуализма и скупости. На это закрывать глаза нечего. Потом: с развитием общественного опыта индивидуализм как естественная сила, как сила природы так или иначе используется обществом. У нас она используется администрацией, разлагающей <естественное> стремление общественности.
Колотушка! опять колотушка! Помню, где-то на заре своей жизни при встрече с кем-то усталым рассказывал о своем детстве, что слышал на улицах родного города колотушку, как это было, казалось мне, давно, будто тысяча лет прошло с тех пор. И вот теперь опять колотушка та самая, мне кажется, я через тысячу лет возвратился в родной город, и в нем все по-старому. При звуке колотушки выхожу на улицу, залитую лунным светом, сторож таинственный, как Медведка, журчащая где-то в глубине ночи у тенистого пруда, проходит по пустынной улице. Я натыкаюсь на камень и вспоминаю, что тысячу лет тому назад я натыкался на этот же самый камень и, удерживая равновесие, отскакивал вот к этому самому чугунному столбику. И тут где-то Коля Криворотов жил…
За столиком корреспондента. Ровно к восьми вечера я прихожу в городскую Думу и занимаю место у столика корреспондентов; в зале одни только портреты купцов, старых деятелей города, и ни одного живого человека. Сторож мне разъясняет, что собираются у них постепенно, часам так к десяти, и бывает, числа не хватит — и все разойдутся к одиннадцати, и отложат заседание.
Портреты старых деятелей мне хорошо знакомы, но теперь, во время войны, они в моем воображении как-то странно преображаются. Время такое, что не увидишь приятеля, с которым привык делиться новостями, три дня, и кажется — три года прошли. И так уже привык к такому быстрому темпу времени с перебоями, что, когда смотришь на этих людей, кажется, через тысячу лет возвратился опять на старое место. Старые купцы, мне кажется, теперь держат узду времен, сидят и держат ее и насмехаются надо мной, их потомком, которому долго казалось, что он вырвался из этой узды в мировое пространство.
Их очень немного, этих знаменитых представителей купцов нашего прежнего времени, их потомки между собой все перероднились, и я сам им всем родня. Через тысячу лет, кажется мне, возвращаюсь я к этой своей родне. Усмехаясь, смотрят на меня отцы города, молчат и твердо держат узду времени. Один гласный, вылитый портрет своего висящего на стене отца, входит в залу, подсаживается ко мне.
— Сколько лет, сколько зим! Какими судьбами? Надолго?
— Совсем.
Изумленный, смотрит на меня, как будто я сюда из вечного пространства, метеор свалился сюда, встал на ноги и заговорил.
— Что же вы тут делать будете?
— Пересмотрю, как жили отцы и деды.
— Жили, жили, — гласный озирается на портреты, — те жили правильно, совестливо жили, а нынче война, отечество в опасности и… жулик на жулике. Были и войны в прежнее время, были и богатеи, и наживали на <войне> в то время <тоже>, а иначе…
Он рассказывал мне об одном, как он нажил на войне (случай какой-нибудь описать возмутительный), ругался ужасно, долго и вдруг говорит:
— Извините меня, ах, батюшка, я и не подумал.
— В чем дело?
— Да ведь он же, батюшка, вам родня…
— Родня?
— А как же: Михаил Петрович, извольте видеть… — он показал на старый портрет, — был вам прадедушка, а бабушка ваша… родня, как же не родня. И продолжал дальше в каком-то восторге: — Можно сказать, даже ближайшая родня. И как же вы так этого не знаете, ближайшая родня. Только вы меня извините, ах, уж пожалуйста, не взыщите…
Гласные собираются медленно, в десять часов не хватает двух голосов для кворума, а их требуют, говорят по телефону, посылают сторожа, за зеленым столом теперь <сидят> живые портреты. Слух о моем возвращении… Меня окружили, за моим корреспондентским столиком собирается вся дума.
— Какая ваша цель?
— Цель моя: найти Минина.
Елец. Окраинный город московского государства. За Сосной начиналась татарщина. Батый доходил до Сосны и повернул. К этому: легенда о Божьей матери на Аграмаче [182] .
30 Октября. В дневнике Толстого молитвы его похожи на «записи», а записи ничуть не похожи на молитвы: какие-то письменные молитвы. Если уж записывать свои молитвы, то надо записывать, как стихи, чтобы их могли повторять другие, и от этого не было бы смешно, как неминуемо будет смешно, если другой человек будет молиться по толстовским записям.
Да, слабость духовная или физическая есть источник нашего презрения и брезгливости, пошлости жизни среднего человека. Сильный мимо идет.
1 Ноября. Прошлый год в эту ночь, в такую же ужасную позднеосеннюю погоду умерла мама. С тех пор мы успели разделить ее имущество благополучно, согласно ее воле. Я водворился в родной город, поселился в той самой квартире в Ельце, где жил во время своего ученья, куда пришел однажды выгнанный из гимназии.
Тризна. 1-го ноября поехал на поминки в Хрущево, возвратился 6-го в пятницу.
В церкви. Плохо выметено, у священника, псаломщика и певчих изо рта валит пар, как дым кадильный. Из алтаря слышится восклицание: «Союзникам нашим!» <слава> — такое восклицание: война! Молится священник и о славном воинстве, видно, как в народе слова его находят ответ: при этих словах крестятся, становятся на колени. И, кажется на мгновение, что где-то здесь присутствует закрытая теперь и для самого народа душа его, воля народная.
Образованные и невежественные, старые и молодые — все говорят теперь, будто климат меняется: в ноябре у нас раньше всегда была зима, теперь только осень, глубоко входящая в зиму осень, промозглая, в туманах. Бушует ветер, каждый день меняя направление, то подсушит, и кажется, вот-вот начнется благодатный мороз, то опять все расклеится. Рано зажигается лампа, и долгим вечером при шуме деревьев кажется нам, что где-то там, в природе, за наше человеческое борьба совершается. Такая ужасная, такая мучительная, темная борьба. Минутами будто стихает, будто мелькнет на темном небе звездочка, и кажется тогда, что уж если теперь явилась звездочка, то как же радостно будет жить мне, когда настанет весна. Передохнули минутку — и опять новый порыв вновь отдает всю душу на темное терзание.
Особую породу людей, которые созданы для власти — путем ли хитрости, таланта, мошенничества, разума, все равно, — таких людей называют умными. А кто не может властвовать, тех называют глупыми. В сказках дурачок, в конце концов, получает власть царя — это показывает не уважение к власти, а скорее намечает путь пересоздания ее. С каким наслаждением сдают мужики власть какому-нибудь бессменному старшине, как довольны, что нашелся такой человек власти. И так было исстари. А теперь требуется от этого народа, чтобы он в каждом отдельном своем человеке почувствовал стремление к власти (организации). В народе нет этого стремления: оно заключено у нас в сословные рамки бюрократии. Живешь среди русского народа, и так бывает иногда курьезно прочесть: «Счастье улыбнулось г. Трепову». Человек, никогда в жизни своей не занимавшийся путями сообщения, и вдруг получил власть министра путей сообщения.
Состояние души по обывателю (по Дееву). То воодушевление перед разгоном Думы принимает за