Старое правительство арестовано, но и новое под арестом Совета рабочих депутатов — ужасающе- трудное положение правительства, и отсюда в сердце каждого думающего новая тревога, как мы не знали раньше, покупая спокойствие ценою рабства братьев своих.
Вечером собрались у Разумника: я (ваше превосходительство), полковник Масловский, рядовой Петров-Водкин, княжна Гедройц и читали друг другу стихи. Говорили о сборнике «Скифы» [236] и давали материал художнику: скифы счета не знают, европейцы все учитывают. Приходит в голову, что если бы можно было по правде писать, что думаем, что делаем мы ежедневно: как Ремизов болел, как Г. себе рак вырезает, как Петров-Водкин ходил к адъютанту учиться честь отдавать, и что при этом думают и чувствуют. Так под давлением войны, военной цензуры и всяких подобных скал лежит сдавленная личность, и не слыхать ее стона. Как они, эти люди, до сих пор не могут начать соединяться для спасения мира; не только этого нет, но даже голоса Предтечи грядущего. Этот мир, о котором оповестили нас немцы, будет не ими возвещен и не англичанами, не государствами и народами, он будет возвещен государствам и народам личностью страдающего распятого Бога. Но пока и Предтеча Его не являлся.
Разумник и Жаворонков. Материал первого — история, второго — бытовая история интеллигента и параллельная история сына елецкого мукомола. Жизнь моя в Петербурге и жизнь моя в Ельце. Когда затрубила труба, то как затрубили интеллигенты, и как один из них «не приял» (от разума). В народе все шли по повелению, нужно идти, Иван Митрофанович, конечно, не пошел добровольцем и пребывал в умножении отцовского добра, а Михаил Михайлович — воин, по-видимому, так зарядился войной, что уже ничего и не помнит: самоутешение в отчаянии, какие-то принципы: самому убить человека, испытать до конца.
4 Марта. Почему-то все мои новые знакомые по квартире, по столовой стали опять незнакомыми, и сидим опять мы за обедом, уткнувшись в свои тарелки, и если сказать соседу что-нибудь, то, кажется, почти что залезть ему в карман.
«Скверное обстоятельство», о котором намеками говорил Масловский, оказалось то, что царь передал верховное командование Николаю Николаевичу.
— Помолиться бы, — говорила женщина.
— За кого молиться: митрополит арестован, царь отказался, другой царь отказался [237], за ломового извозчика разве?
— А за народ?
— Ну, за народ попы еще молиться не прилажены.
Возвращение на место службы: ох, как трудно заниматься мирным делом, и только на этом понятно, как устал, сколько пережито. «Козочка» скакала по революции радостная [238]. Плебисцит: все барышни за республику, один только регистратор из семинаристов за монархию, даже курьер Васька сказал: республика. Позвали к Товарищу министра: совершенно исчезла неловкость с начальством (даже я это чувствую).
По разным признакам видно нарастающее нерасположение общества к эсдекам. Главное — по вопросу обороны, а они спешат пичкать солдат пряниками: выдают векселя товарищам сознательным солдатам. И раздражение разных культурных индивидуалистов, вроде меня, за лишение свободы слова, за «Участок» и проч.
Кажется, высказанная мной вначале формула будущего верна: если немцы будут наступать, правительство новое окрепнет, если будут соблазнять миром — то соблазнят, и пойдет междоусобие.
Студентам все еще не наскучило таскать с собою винтовки.
Риттих не застрелился, а прощен и уехал к себе — несправедливость.
Редактор «Дня» разводит руками: главный материал газеты — критика правительства, — что же теперь делать?
«И восстенаете тогда от царя вашего [239], которого вы избрали себе, и не будет Господь отвечать вам тогда».
Но, кажется, это Он ответил, и революция эта будет русскому народу прощена: тут не было рассуждения, «преступления с заранее обдуманным намерением»; никто не знал, что будет завтра и кто что сделает: полки шли покорять Петербург, но, далеко не доходя, опускали оружие и присоединялись к восстанию. — Что же мне делать? — спросил государь. — Отречься от престола. И он отрекся.
И так надвое думается, а в то же время согласно: что нужно готовиться к войне, а войны не будет: война кончена. Как — неизвестно, немец, может быть, и наступать будет, но фронт всеобщей войны прорван.
Республика или монархия? Я себе так отвечаю: Союз областей (федерация) при царе, совершенно бесправном (разработать).
5 Марта. Как будто не только освобожденные, но и прощенные люди. Толпа Невского, от которой раньше все стремились свернуть в переулок, теперь такая, что жалко оставлять ее, свертывая в переулок. И мил мне стал даже В. В. Водовозов, глухой человек, всю жизнь живший одной думой об Учредительном Собрании. Обезьянкой поджав ноги, садится на диван и приставляет ухо ко рту оратора. Он весь высох, он весь — только шкурка интеллигента, — он только раздражительность и продолжает раздражаться, — но все равно, теперь этому улыбаешься и любишь, потому что и он принят в Общее царство.
Колокола — первый раз услыхал колокола, воскресенье. В ожидании первых газет длинная очередь. И когда они вышли, то все с разных сторон города весь день, возвращаясь домой, пуками, как носят вербу, цветы, несли газеты, кто какие добыл.
«Прорвалось» — «нарыв»… самые употребительные слова. Может быть, там, на фронте (в Государственной Думе) все еще боятся краха, но здесь, в тылу, совершается празднество настоящей великой победы.
— Товарищи! — говорит извозчик, — посторонитесь.
— Товарищ! — говорит офицер извозчику, — довези до Литейного.
Появились в ходу огромные бумажные цветы, и солдаты их лепят и на грудь, и на живот.
Князь Л. Наконидзе, секретарь отдела мореплавания, погружен в работу и в восторге пишет бумаги. Так, вероятно, будет и со всякой работой. Видимо, уже исчезает страх перед опасностью голода: моя хозяйка принесла мне большой хлеб.
Большая толпа следует за военным, и настроение ее опасно: — Арестовать! — слышится. А сказал он, выслушав уличного оратора, только так: «Ну, смотрите, много беды наделает вам социализм». Вслух не все можно сказать (свобода слова?) [240]. Бородаевский сочинил гимн [241], мне он не понравился, я переделываю про себя слова «Боже, Царя» и бессознательно напеваю гимн, чуть слышно, и вдруг останавливаюсь: мне кажется, кто-то слышит меня… А что, если правда кто-нибудь меня услышит?
Вечером почему-то долго не приходит М. — не погиб ли там, на Знаменской? И как тогда эта радость представится? Сколько их таких? Потому много их, что и война вся эта была, как революция, и жертвы ее — жертвы революции. Не будь войны, не было бы и революции…
Мелочи могли бы все изменить: если бы царь не уехал в Ставку, и с ними можно бы разговаривать было?
К концу апреля написать и отправить Корнею Ивановичу Чуковскому для «Нивы» [242] (Улица Гоголя, 22) 300 строк о Ремизове про Обезьянье ведомство [243].
В кабинете министра ночевали студенты с винтовками.
Вопросы своего бытия: бросать министерство и предаваться газете или нет. Дотянуть две недели до 26-го.
Под самый конец царствования Романова, когда министры сменялись с большой скоростью, мы с Ремизовым, независимо друг от друга, основали два новые ведомства: он — Обезьянье в кругу своих знакомых, я — Заячье внутри Министерства Торговли и Промышленности (где я служил, укрываясь от войны, делопроизводителем отдела «Военного Времени»).
Курьер приходит и говорит: — Заместитель царя приедет с новым министром. — Кто заместитель? — Родзянко.
6 и 7 Марта. Пропустил день записать и не помню теперь.