Прыгает большими скачками вверх раненный в голову зверь и не движется с места. Смотрю, как прыжки его вверх становятся короче, короче и, когда он совсем перестает, я подхожу посмотреть: какой он большой.
Моя радость охотника не оставляет никакого места для жалости, и пусть: через это я привыкаю быть равнодушным и к своей неизбежной будущей смерти, ведь тоже когда-нибудь растянусь, и кто-нибудь скажет: «какой он был маленький». (Зачеркнуто: «большой»).
В понедельник 26-го Декабря и вторник 27-го охотились.
В поле ветер, в лесу сносно, мороз 5–6°, лес завален снегом и совершенно глух, снег рыхлый, на лыжах невозможно ходить, в валенках трудно идти. Охотились в чаще между Ворониным и Бобошиным. В 8 пускали собак, в 9 у нас было два зайца, 1-го убил Лева, подстояв в чаще, по 2-му я стрелял далеко, когда заяц поляной сокращал путь в чащу возле оврага, убил Яловецкий выше по дорожке. 3-й заяц вертелся в чаще на пространстве 10 десятка и вышел из нее, сделав круг, только один раз. Мы его гоняли с 9 у. до ? 4-го в. и не могли убить.
Из рассказов интересно про старого графа Олсуфьева, гусара, которого знала вся Москва: в церкви прикладывался к нижним иконам, а верхним посылал воздушные поцелуи. Марахин по обыкновению рассказывал о своем прапорщике: «никуда не любил ходить, одно удовольствие чаю со мной пить. Раз взял я чайник и пошел за кипятком…» Когда сдирали погоны, то один офицер застрелился (от оскорбления), а прапорщик (сам из простых) только сказал: «Ну, Марахин, сдирай погоны, видно делать нечего». Интересная тема: описать прапорщика, пользуясь только рассказом его вестового, прапорщик в мужицком понимании, напр., о полковнике, который удирал и поручил своему вестовому идти под руку с дочерью, будто с женой. Как Марахин берег добро прапорщика (орехи запирал, чтобы другие офицеры не расхватали).
В этот раз наблюдал опять в сумерках в лесу яркость перед наступлением тьмы, и небо стало почти фиолетовым.
Еще заметил, что электричество города на облаках было особенно сильно, за две-три версты от города снег был освещен облаками, как луной.
— Ужасная погода.
Я спросил его, в чем ужас, и он ответил:
— Луна, половинка и такая рваная, будто ножницами отрезали — очень неприятно, облака мчатся по ней, закрывают и открывают.
Комментарии
Дневник Михаила Пришвина (1905–1954), вмещающий время с момента первой русской революции до начала послесталинских преобразований — один из феноменов русской культуры XX века. Целая эпоха получила форму дневника, пронизанного стремлением осознать жизнь, описать ее, то есть, выражаясь современным языком, превратить ее в текст. Уникальность ситуации состоит в том, что у Пришвина не было никакой установки на фиксирование чего бы то ни было определенного. Дневник представляет собой мозаику из записей о погоде, о перипетиях бытовой жизни, о встречах с известными, а чаще неизвестными простыми людьми, о любви, об отношениях с женой, об охоте, о собаках, а также из философских размышлений, черновиков писем, раздумий о литературе, о происходящем в стране, из рассуждений на существенные для писателя темы (личность, творчество, свобода и необходимость, власть, культура и цивилизация и др.), из сменяющих друг друга картин природы, которые вплетаются в человеческую жизнь не только через ежедневное, календарное или эстетическое, но и через осмысление глубинных, архетипических корней общей жизни, наконец, из воспоминаний, сновидений, материалов к произведениям, над которыми он в данный момент работает. Это необработанный текст, связанный личностью автора, который сам уже под конец жизни в 50-е годы записал однажды о своем странном ежедневном труде: «Кажется, я не просто пишу, а что-то делаю, и даже определенно чувствую, что именно делаю: я сверлю[28]».
Особый интерес дневник Михаила Пришвина представляет в контексте уже опубликованных дневников Зинаиды Гиппиус, Михаила Кузмина, К. И. Чуковского. Их объединяет укорененность в культуре начала века, общая судьба — публикация в России спустя много лет после кончины авторов, ну и, конечно, эпоха…
Пришвин всем своим существом, начиная от купеческого происхождения, европейского образования, отнюдь не марксистского мировоззрения, стиля мышления и кончая образом жизни, кругом общения и даже манерой одеваться — своим внешним обликом — просто выламывался из советской действительности — был ей абсолютно чужд.
В то же время идеи, принципы и иллюзии социализма, лично пережитые им в юности и тогда же отвергнутые, были слишком ему хорошо понятны, так же, как и мотивы, по которым человек становился рядовым коммунистом. Это ничего не меняло в принципе, но не позволяло ему огульно осуждать новый строй. В его понимании все выглядело гораздо сложнее, трагичнее и… органичнее. По крайней мере, он не уставал размышлять и разбираться в происходящем вокруг.
Пришвин ведет собственное расследование — идет своим отдельным путем и уже этим самым обрекает себя на одиночество и непонимание. До сих пор его подозревают то в конформизме, то в хитрости и скрытом антисоветизме, а он в течение своей долгой творческой жизни — просто русский писатель, плохой и хороший, удачливый и неудачливый, успешный и нет, приспосабливающийся к жизни, но никогда не совершивший низости или подлости, поражаемый скорее отчаянием, чем страхом, и выбирающийся из него, и, несмотря ни на что, изо дня в день продолжающий вести свой тайный дневник, оставаясь в нем до конца