с одним моим другом, который и сейчас еще жив и работает над каким-то своим необыкновенно простым планом осушения огромных болот.

Неразрывной цепью долгих личных отношений моя судьба сплелась с этой семьей, и я могу так свободно рассказывать о ней, последовательно по кругам <1 нрзб.> леса, как будто сам о себе. Во всем этом большом лесном уезде… <не дописано>

Много пришлось мне побродить в полях и лесах, и разных людей перевидать, крупных помещиков и маленьких, хуторян, крестьян всевозможных. Но как вспомнишь, по-родственному как-то было…

Много разных людей перебывало на терраске у Марьи Ивановны Алпатовой и все в один голос говорили одно и то же: «Очаровательный вид!» Но, по правде говоря, вид залесья с вечно курящимися, как Везувий, болотами был вовсе не очаровательный, а очень суровый даже. И гости Марьи Ивановны, всегда хорошо откушав за столом, говорили это просто не думая, быть может, слизывая с губ последние остатки компота.

На синеющих, дымчато-голубеющих уступах лесов суровая была написана история русской борьбы с лесом. Вон тот большой уступ лесной стены — какая страшная ирония! тут были в крепостное время культурные поля, и зарастание лесом началось именно в тот самый год, когда объявили крестьянам свободу, в этот год предшественник Марьи Ивановны сократил запашку и на пахотном месте пошел расти лес, немного не догнав теперь первобытную стену. И так уступами, ярусами была написана вся история вплоть до последних лет перед великой войной, когда здоровье Марьи Ивановны сильно сдалось, и, не в силах больше хозяйствовать, она оставила себе всего только двадцать десятин. Лес быстро обсеял пахотные поля. Так все двигалось к смерти, а гости все говорили:

— Очаровательный вид!

В ответ Марья Ивановна всегда повторяла рассказ о каком-то французе аббате, посетившем случайно ее усадьбу. Вечером, когда солнце, такое большое красное, опускалось над лесами, проходили облака болотных испарений, и рыжие стволы сосен на холме стали огненными, аббат вдруг захлопал в ладоши, аббат был в восторге, он аплодировал солнцу.

— Очаровательный вид! — повторяли гости, слушая знакомый рассказ о французском аббате.

Марья Ивановна на весь уезд и даже в губернии славилась гостеприимством, но не так это, обыкновенное, как необычайная жадность выслушивать чужую жизнь мало-помалу всех привлекла на сторону мелкой помещицы, и притом еще купчихи. Никто, бывало, не пройдет мимо белых каменных столбиков от дьячихи соседнего прихода до кавалерственной дамы Софьи Павловны Данкевич, возглавляющей лесное владение в четырнадцать тысяч десятин.

Пожар в торфяном лесу.

Птицы и звери (дятел), которым война и революция у людей не чувствительны.

Сход запретил играть на гармонье: как заиграют, так плач{32} .

18 Июля. Сергиев.

Кончил Московские-Уральские дни{33}.

Погода от жары повернулась: утром дождь и холодно.

Сижу в Сергиеве в своем доме один с обрезанными крыльями… фи-нансы!

Был у Потрашкина: знает толк в хорошем вине и в сладких сметанных пирогах с вишнями и земляникой.

Вечером включил антенну, и вдруг заговорил человек о пользе самообразования; обязанности консультанта, — во-первых, во-вторых, в-третьих, отношения члена кружка к другим необразованным; во- первых, во-вторых…

Я выключил антенну, и это вышло, будто я лишил голоса на полуслове: оратора как будто сзади стопудовым молотом по голове — и даже не было ох! — не виснул, не хрипнул, такого унижения нельзя себе представить нигде, и что это преступление проходит безнаказанно — это влечет к повторению, хочется еще раз дать ему голос и вдруг лишить: в моей власти. Я включаю антенну и вслед за движением моего пальца: «А еще я вам вот что скажу!» Чик — и он ничего не сказал.

Я прошелся по комнате, выглянул из окошка, на улице никого не было, и я сам, каким я был всегда, пугливым к обиде себя кем-нибудь и через это робким в делах, в которых непременно уже надо человека обидеть, — я такой сам, увидел себя в образе русского храброго зайца.

— Так вот же нет! — говорю я, — возьму и лишу голоса: я властелин!

Включаю антенну — молчание! Меня так и дернуло. Осматриваю аппарат, вижу: проволока выпала из винтика и вместе с этим выпала земля, в которую должны вернуться магнитные волны, принятые из эфира. Я включаю землю, и мгновенно в комнату врывается голос:

— Товарищи, это инфекция!

Говорит ветеринар о заразных болезнях животных. И вот тут новое: уже достигнут предел, я насыщен удовольствием лишать голоса, мне это вдруг перестало доставлять удовольствие и даже, напротив, я не хочу, пусть говорят. Я не слушаю и брожу по комнатам, из двери в дверь, кругом, на десяти саженях жилой площади.

— Алло, алло!

Объявляется новая лекция. Я выключаю антенну и собираюсь идти в сад комсомольца.

Не знаю так ли, но после революции я лишился того чувства смертоносной скуки в провинции в праздничный день, и толпа, такая же мещанская, как и раньше, меня уже не кружит… Вспоминается Есенин: он недалеко ушел… Мне кажется, мы все отходим от родины, от природы по кругу, путь наш далек, но по кругу, Есенин чувствует себя далеким, потому что недалеко ушел, а когда совсем далеко ушел, то начинаешь приближаться по кругу к исходному месту, и тогда ничего, потому что знаешь наверно, невозможно дойти и конец выйдет сам собой на…

В комсомольский сад я иду не «за комсомолом» (задрав штаны бежать за комсомолом), а выпить там бутылку пива и расспросить о (вольтных) громкоговорителях. Не знаю, что меня толкнуло уже в пальто и шляпе подойти к окошку и тронуть пальцем выключатель антенный…

— Алло, алло! через десять минут даю зал, идет опера «Кармен».

— Ба-тюш-ки! — воскликнул я и, как подкошенный, уронив шляпу, опустился на стул.

Рассказать невозможно: это все! Я ли убил свою Кармен, или она — это мое дело, но только оперу эту я слышал раз двадцать и потом двадцать лет не слыхал. С каждым звуком этой оперы у меня связана моя собственная жизнь и вся, и даже Карл Маркс моей юности тоже действующее лицо в «Кармен». Все тут, и через десять минут все пройдет: и мое сумасшедшее увлечение Вагнером и Ницше, все встанет, погребенное чугунными плитами мировой войны и революции…

— Алло, алло! до начала остается пять минут, я расскажу вам содержание первого действия.

Очень хорошо, что невозможно разобрать слов, заглушаемых настройкой оркестра. Волнует уже сама настройка: звук.

Звук флейты вырывается из-под струнного шума и умолкает. В тишине отделяются ясные чистые слова:

— Алло, алло! Даю зал!

И молчание. Проходит минута, другая. Нет ни шипения, ни кипения в трубе — все мертво. Проходит пять, десять минут. Я хватаюсь к антенне: включена земля? Включена. Кручу детектор до отказа, лампы разгораются, а звука нет. Верчу катушку настройки — ничего. Все мои знания исчерпаны, я ничего больше не могу тронуть. Верно, что-нибудь там случилось… Хожу кругом из двери в дверь, запертый в клетку, бессильный. Одурь. Поднимаю шляпу. Запираю дверь, выхожу и вдруг вспоминаю, что я оставил гореть катодные лампы. Возвращаюсь, хочу закрутить детектор, но рука тянется к <1

Вы читаете Дневники 1926-1927
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату