После этих слов он припирает меня к стене: «Значит, ты мне предпочитаешь Крыленку?» На это я ничего ответить не мог. Молчу. «Стало быть, — говорит, — мы с тобой должны разойтись». «Как хотите, Лев Давыдыч, — отвечаю, — я от вас не прочь, я ничего против вас не имею». — «Ну, и разойдемся». Тогда я встал и говорю: «Лев Давыдыч, о чем говорить — ведь я на вас не повис».
Так вот и разошлись, и он ездить ко мне перестал. Я, признаться сказать, и обрадовался: надоел он мне до крайности. Этой весной вздумал я охоту кончить: нельзя теперь пользоваться охотой в том виде, как я с ней родился, как вырос на этом. Не охота, а бардак. Я решил на рыбу перейти. Вышел весной на Дубну. Вода великая, мост снесло, сижу на том месте, где был мост. Смотрю, катит автомобиль, пригляделся: Троцкий. «Ну, приятель, думаю, дальше тебе не уехать и не миновать меня. Сижу и будто не вижу, не обращаю никакого внимания». Вот подъехали. Слышу:
«А, это ты, Алексей». — «Здравствуйте, Лев Давыдыч». — «Что там ниже мост цел?» — «Снесло». — «А третий?» — «И третий снесло». — «Как же быть?» — «Не знаю, как быть, Лев Давыдыч». «Эх, — говорит, — Алексей, напрасно мы с тобой ссорились». «Воля ваша, — отвечаю, — а я с вами не ссорился».
Повернули назад и уехали. Больше мы с ним не виделись. Он теперь у Зайцева в Заболотье останавливается, и я очень рад: отвязался.
Мы шли в темноте, в сапоге у меня был гвоздь, я не мог скоро идти, мы сели. Сели покурить.
— Вот, — сказал Алексей, — мы с вами разговариваем и незаметно, а когда я один так в темноте иду, то часто думаю про себя разное такое. Вот, когда шел я с рыбы, думал про автомобиль. Был Мерелиз, англичанин, пусть он, скажем, награбил деньги, пусть будет по-ихнему, да ведь они его собственные, пусть незаконные, да его, и он может ехать на автомобиле. А почему же Троцкий государственную вещь, автомобиль, а употребляет для охоты на уток. Для автомобиля нужен бензин — деньги народные, нужен шофер — деньги народные, почему считается, что Мерелиз едет на деньги награбленные, а на какие деньги едет Троцкий?
— Но если на свои? — «Какие же у Троцкого могут быть деньги: у Троцкого деньги народные». — «Да ведь это не мы с тобой: он заслужил». — А где же равенство? мы ездим на телегах, и он бы, как мы, для удовольствия на телеге, а мы для службы на автомобиле».
Копытник. Дупелиные дырочки на кале.
Ваня сидел на телеге, свесив ноги, и как это часто бывает, вперед не смотрел, колесо скользнуло в колдобину, и все полетели в грязь. «Ваня, — говорю, — надо смотреть». «Извините, — говорит, — ошибся, больше не буду, извините, Ильич сказал: «на ошибках учимся». «Верно сказал Ильич, — ответил я Ване, — только ведь все-таки ошибка твоя вышла из-за того, что ты выпил лишнее. Ильич не говорил, чтобы учиться такой ошибкой». «Я не виноват, — ответил Ваня, — пока запрещено было, мы боролись с самогонкой, а если это разрешено, и само государство торгует вином, то почему же не выпить?»
Утки гнездятся на остожках, мальчишки собирают яйца, бывает 100 штук снесет, а сделать ничего нельзя, что можно сделать с мальчишкой?
С 12 года нет дупелей.
Копытник на коровьих лепешках: дупель через них доставал червей.
Вот это одно, и бывает другое и тоже любовь, когда собственность заслоняет собой личность, и вдруг преодоленная, сброшенная с себя ветхая одежда падает — и открывается весь заслоненный ею прекрасный вольный мир.
Значит, дело не в собственности самой по себе, а в человеке, та или другая собственность есть разные моменты переживаний человека…
Охота раскрывает всю психологическую картину достижения. Есть, напр., в натаске собаки моменты почти недоступные молодому человеку, есть тоже такие тяжкие концы в преодолении пространств совершенно пустых, когда целый день проходит без выстрела. Какая-то узловатая, старая сила тащит в это время дойти до конца, дотянуть. Я замечал эту силу у старых егерей и постоянно у крестьян в их земледельческом труде, у слесарей, завершающих пригонку частей. Так мне представляется, в завершенности, в пригонке, в достижении, и вообще государственный труд и государственный ум характеризуется никак не романтикой, а холодной зрелостью. И государство в отношении общества есть именно какая-то дотяжка и закрепление общества в законе и форме…
«Но оно же нам чужое, — говорил я, — жалко убивать домашнее, очеловеченное животное, и потому это поручают мяснику: вы едите же мясо? а животное дикое убивать не так жалко». «Нет, — говорит Ек. Сем., — домашнее животное предназначено в пищу, и его не жалко, а вольную тварь убивать — не понимаю!» Это типичный пример тупости понимания жизни, жестокости отвлеченного «гуманного» интеллигентского воспитания.
«Новый Мир» 1926, кн. 8–9, ст. А. Давильковского «На трудном подъеме». Автор бросает ценнейшую идею о крестьянстве, сохраняющем живую душу, и что в постижении души этого крестьянства надо многому учиться у старых народников. Несколько намеков в мою сторону дают мне надежду, что автор наконец-то как будто, и это будет 1-й критик, понял происхождение моей работы, которая опирается, собственно, не на крестьянина, а на туземца. Русский крестьянин, словом, взят мною sub specie acternitatis[7], чем я отличаюсь от народников и чем даю литературе нечто новое.
В утренний час нет ни одного человека. Есть, значит, в природе всегда час, когда нет человека, этот час для себя…
Я обратил внимание в этот раз, что вывеска колонии имени Каляева закрывала собою какую-то большую икону, а под ней были совершенно открытые направо и налево еще две иконы святых. Впрочем, Каляев был религиозный человек, и это очень хорошо пришлось, что имя его как революционера пришлось на святыне и слеглось, и жизнь ставленников революции улеглась на жизнь грешников православия,
