М. М. Пришвин
Дневники
1928
<Сергиев Посад>
Но был один гениальный человек с таким мучительным сознанием своей пустоты в настоящем, что всю свою гениальность направил к восстановлению священного рода, как в Библии, и прославил свой личный семейный очаг, как идею (Розанов).
Дорогой Илья Александрович{1}, в юбилейный сборник о Горьком оказалось написать что-нибудь связное мне невозможно. Меня сплющивает слава Горького.
Послано Пекину.
Во время переписи где-то в тундрах на севере Восточной Сибири застрелился некий Гиршфельд. Я его видел один раз в редакции: очень некрасивый, рыженький, в сильных веснушках еврей. Он дал мне несколько номеров журнала «Охотник», просил прочитать и ответить ему, есть ли у него талант…
Однажды в редакции большого журнала ко мне подошел очень невзрачный рыженький, весь покрытый веснушками еврей и просил прочесть меня его очерк в журнале «Охотник» и сказать, есть ли у него талант. Я взял журнал, положил на диван для чтения после обеда, но кто-то спихнул его за диван, и я прочитал очерки только месяца через два, когда журнал появился из-под дивана. Один очерк поразил меня проникновенным описанием леса и жизни северных охотников. Я разгадал секрет его влияния на читателя: автор открывал кусочек своей страдающей души и брал действительный лес, действительных людей так, будто они выросли все на его собственной крови. Но так ведь и нужно писать! Скорее только надо укрепить автора в огромной важности его дела, чтобы он, истекая кровью, получил восстановление сил и равновесие. Тут, может быть, надо одно только движение, одно слово участия. Я спешил, но автор куда-то исчез. Через день я тоже остыл и все забыл, только оставался в памяти таежный лес, где не было никаких птиц, кроме дятлов: лес дятлов-плотников, без перерыву стучащих сильными носами о дерево. Только раз в темноте во время ночевки в этом лесу дятлов странник при свете костра увидел одну ель, и она была та самая, знакомая, родная… Больше ничего не было близко ему, и тайга выступала резко, отчетливо в очерке только потому, что была очень холодна и автор очень горяч.
Прошел, кажется, год. Возле меня рассказывали о самоубийстве какого-то еврея на крайнем севере Восточной Сибири во время переписи населения. Это было очень странно слышать о самоубийстве еврея в тайге, я вспомнил описание тайги с дятлами, и мне мелькнуло: это он! И оказалось, да — это он, тот самый, искавший во мне сочувствия. Я скоро разыскал бывшего при переписи с этим евреем его товарища, русского юношу-богатыря, и он мне сказал, что его товарищ застрелился, вообразив себе, будто заразился сифилисом. Но после смерти доктор установил: это не был сифилис, это был прыщик. Много рассказывал мне юноша-богатырь о страшных подробностях кончины его товарища, как потом он остался совершенно один среди дикарей в тундре с казенными деньгами, как он мчал труп на оленях триста верст в ближайший городок. В заключение рассказа юноша вспомнил, что сделал копию с посмертной записки. «В ней ничего особенного», — сказал юноша, ленясь разыскивать ее среди своих вещей. Но я настоял, и богатырь принес мне этот листок:
«Борис, прости, что оставляю тебя одного, не знаю, как ты справишься со всей работой, но я не могу жить: я заразился сифилисом. Теперь в этой записке я хочу дать некоторые поручения, которые, надеюсь, исполнишь. Так уж принято, чтобы товарищей просить об этих, может быть, и нестоящих делах в случаях самоубийств. Чувствую, что сбивчиво пишу — ну, да ты поймешь.
Здесь, прежде чем просить тебя об этих делах, я хочу исповедоваться. Хочу, чтобы знали, что самоубийство мое не простая случайность, а подготовлено всей моей жизнью.
Я родился двойным: душой я был русский, полюбил, когда стал сознавать окружающее — природу, деревню; рос я в городе, был евреем. Нехорошо открещиваться от своей жизни, но что я мог поделать — все мне было чуждо в моей обстановке, в которой я рос. Я называл себя евреем и не был им.
С самого раннего детства я мечтал о любви в том виде, в котором она редка. Но я был некрасив и потому не мог надеяться, что сбудется, о чем я думал. Когда пришло это — затянулся большой роман с огромными письмами и самокопательством. И, конечно, та давала мне обещания и, конечно, стала женой другого. Мало кто знал о том, что я пережил. Тогда меня вылечил гипнотизер Каптерев. Теперь мое призвание: я страшно метался в нем. Я был одарен от природы: немного литературой, немного живописью, немного музыкой, немного наблюдательностью. И я метался
Если бы я жил (т. е. в теперешнем возрасте) в начале 900-х годов — я, может, был бы небольшим Андреевым, писал бы рассказы в духе его «Мысли». А так что, разве не правы будут марксистские критики, если облаят меня с перепевами Андреева, который тоже копался в себе и торговал этим копательством. Напр.: я натуралист, материалист, марксист и т. д. — это от ума, а душа — опять мистика, фатализм, вера в бессмертие (оно и помогает мне в эти последние часы). Опять двойственность: черт ее знает от чего — наследственность, что ли, вырождение, или еще что? Я, например, был уверен много лет назад, что застрелюсь именно по этому поводу, который явился теперь. Незачем лгать перед смертью. Но что это все- таки — чертовщина, вырождение, человеческое ничтожество. Почему случилось то, что случилось? Потому что я к каждой женщине подходил с идеальным представлением о ней, потому что я хотел, чтобы она была той, которую я себе создал. Потому я хотел верить. И я фатально должен был встретиться, наконец, с этой. Странное спокойствие у меня сейчас. Я верю, что, умирая, я освобождаю место другим, хотя бы тебе, Борис, ты более сильный, более здоровый, и физически и нравственно, несмотря на то, что ты более реакционно