М. М. Пришвин
Дневники
1930
— Народ навозный, всю красоту продадут.
Говорят, что коммунары «Смены» обязуются говорить о ней только хорошее — вот почему о хозяйстве в ней ничего не известно. На этом мотиве можно нанизать рассказ: везде ужас какое безобразие, а что в коммуне будет — не известно.
— Смотри, в окне чуть белеет. В это время гасили электричество, и я должен был обрывать работу. Теперь же я сам зажег себе лампу и сам ее потушу, когда захочется. Так было в прошлом, радость детская об этом чувстве жизни: «я — сам», в будущем это «я сам» в массах на поверхности должно совершенно исчезнуть и проявляться вулканически, извержениями, а вулканами будут гениальные индивидуумы. Значит, будет, как во всем цивилизованном мире.
Сколько тысячелетий в тех же самых берегах бежала вода, привыкала к горушкам и низинам их, уносила с собой воспоминание в море, там испарялась, поднималась наверх, облаками парила, вновь падала и узнавала те же самые берега. Наша революция там, в этом мире воды и суши, называется землетрясением: потряслась суша, исчезли косные берега, вода разлилась, бросилась в иное русло. Все, что у нас называется искусством, у них — отражение неба в воде — это все их искусство исчезло, потому что смущенная вода стала мутной. И так долго воде привыкать к новым берегам, размывать их, обтачивать камни, пока не станет это дело своим, привычным, и берега обточенные, устроенные, поросшие деревьями будут своими[1] берегами. Тогда осядут мутные частицы на дно и начнется в воде игра света с небом в отражениях. В нашей человеческой жизни этот свободный бег умной воды с игрой света называется искусством. Я так понимаю… А сейчас у нас теперь половодье с переменой русла. Так мне представляется. Широко, но мелко, а зайцу довольно глубоко, утонуть ему непременно, если только не встретится… факт… Так я понимаю жажду факта в наше время и сам оставляю привычную мне игру света в спокойной воде, беру фотографический аппарат и снимаю. Искусство это? Не знаю, мне бы лишь было похоже на факт, чтобы читатель прочел с живым интересом и сказал: «Да, это факт!»
Продолжается оттепель. Вечером на Красюковке в маленьких домах, засыпанных снегом, везде светились огоньки лампад и праздника. Вдали слышался звон. Я читал «Литфакт» (Страшная зюзюка){4} Трубецким. Хорошо вышло, и потом мы славно назюзюкались.
Старик Трубецкой[2] Владимир Михайлович, бывший городской голова в Москве, родился в 47 году. В 62–63 учился (в Париже) русскому языку у Шевырева. Проф. Шевырев уехал в Париж тогда потому, что гр. Бобринский дал ему пощечину{5} (Бобринский за это был выслан). Трубецкой (16 лет от роду) слушал тронную речь Наполеона III, в ложу его тетки вошел очень красивый вельможа в расшитом мундире с седеющей бородкой, остриженной a la Nap<oleon> III, и тетка с ним холодно разговаривала. Оказалось, это был барон Геккерен (Дантес, убийца Пушкина). Каждый день видел катающегося Наполеона, он сам правил. Верхом был хорош, пешим безобразен: длинное туловище и короткие ноги.
Разговор об отливке колоколов, о способах поднятия, о времени отливки и устройства колокольни, и все врут, хотя тут же над головой стоит дата начала закладки здания при Анне Иоановне в 1741 году[3] и окончания при Екатерине в 1769. «Все врут, никто ничего не помнит теперь верно!» — закончила одна женщина.