тошнота отвращения.

Так, значит, даже с этим свободно выбранным ею самой человеком, который нравился ей и заставил одновременно дрогнуть и душу ее, и плоть нежной и скорбной дрожью, — даже с этим человеком все будет так же, как с остальными, совершенно то же самое — та же грязь.

Она стояла, уронив руки и опустив глаза. И не снимала ни манто, ни перчаток, ни драгоценностей, ни всего остального.

И вдруг, возникнув из тишины, послышался слабый гул, слабый, но явственный, говорящий о вечности, — глухая песня, которую пело море, ударяясь о скалы.

Гардемарин, из вежливости слегка приблизившийся к окну и глядевший через стекла в ночь, услышав эту песню, внезапно повернулся к неподвижно стоявшей женщине и сказал:

— А я и не подозревал, что ваша вилла находится так близко от моря! Взгляните, какая луна! Мне пришла в голову несколько неожиданная мысль — хотите, пройдемся немного. Выйдем посидеть на берегу моря, у самого моря. Ведь сейчас так тепло. Небо совсем прозрачное.

— Идем, — ответила она.

Для нее это было пробуждением от кошмара. И быстрыми шагами она направилась к выходу. Он догнал ее только в саду.

— Мы могли бы устроиться и на террасе, — нерешительно сказала она.

— По-моему, гораздо веселее спуститься к скалам, почувствовать брызги волн.

Он увлек ее за собой. Они с трудом спустились вдоль крутого склона, скользя почти на четвереньках, хватаясь за мастиковые[3] кусты, которые при этом ломались, смогли как следует встать, только дойдя до самого пляжа, шириной в три шага, а длиной в шесть. Море нежило песчаную полосу тихими поцелуями; отсюда была видна вся его чудная лиловая равнина, испещренная серебряными лунными пятнами; с обеих сторон ее замыкали крутые утесы; их основания, омываемые фосфоресцирующей водой, казалось, горели тусклым огнем.

— Здесь негде сесть, — сказала она.

Она осмотрелась, нет ли где большого камня или кучи щебня. Он показал ей на сухой песок на склоне с выемкой, как кресло для отдыха:

— Можно лечь…

Она поколебалась, взглянув на свое шелковое платье и потрогав поля своей шляпы, огромной красивой шляпы, величиной с соборный колокол.

Но Пейрас уже разворачивал свою морскую накидку, шведскую накидку с широкой пелериной, и расстилал ее на земле. Потом, быстро отстегнув капюшон, он положил его в верное место — на густой мастиковый куст у самой скалы. Закончив все приготовления, он помог своей спутнице растянуться на разостланной им накидке и опустился на колени рядом с ней.

— Хорошо ли вам? — спросил он.

Он нагнулся к ней, ища ответа в ее глазах. Она ответила движением век. И вправду, ей было очень хорошо, так хорошо, что она не хотела даже пошевелить губами, чтобы не нарушить ни единым словом ту мирную и глубокую тишину, которая начала ее обволакивать. Она боялась только одного — что он, грубый и торопливый, как все мужчины, нарушит этот покой каким-нибудь резким движением. Еще недавно, среди толпы и давки Казино, ей самой хотелось этих движений, хотелось их и в закрытом и душном, как альков, экипаже. Но теперь, здесь, под звездным куполом, перед чистым дыханием моря, которое осушало слезы, умиротворяло страсти, рассеивало, развивало и уничтожало всякую чувственность, мысль об этих движениях насилия и сладострастия заранее ужасала ее. И она боязливо приготовлялась к отпору, со всей слабой силой женщины, которая не хочет отдаваться, — не хочет, ни за что не хочет, ничего не хочет.

Но ей пришлось сильно удивиться: и он тоже ничего не хотел — он, мужчина, грубый и торопливый в своем чувстве, он не хотел взять ее, по крайней мере здесь, сейчас. И он не искал никакой близости, не пытался подойти к ней ни смелостью, ни хитростью. Он не пробовал ни обнимать ее за талию, ни целовать ее надушенный рот. Он не двигался, и его голова не покидала песчаной подушки, а глаза смотрели на сияние неба и сияние моря. Он только протянул руку, и его пальцы встретили пальцы Селии. Никакой другой ласки. И минуты потекли, такие чистые и прозрачные, будто само время остановилось.

После паузы — Селия не знала, была она долгой или короткой, — гардемарин заговорил; но его слова, казалось, усилили, а не нарушили тишину.

— Взгляните, — сказал он, — это не вода, а молоко; молоко Млечного Пути, излившееся в море.

Наклон пляжа был так незначителен, что их головы возвышались на каких-нибудь полметра над текучей равниной. Поэтому волны были видны в ракурсе, скрывшем глубину и даль; и самые мельчайшие изгибы их были заметны. Ветра не было. Волны ударялись о берег. Большие цилиндрические валы мерно вздували сонную воду, как дыхание колышет грудь спящей женщины. Волнения почти не было, только ночной ветер морщил поверхность мелкой рябью. С высоты скал это было бы незаметно. Но для глаз Селии и Пейраса каждая волна под каждым порывом ветра увеличивалась и меняла свой вид. Поэтому отсветы луны, вместо того чтобы усыпать море бесчисленными блестящими и скользящими пятнами, похожими на рассыпанные новые монеты, оказывались сплошным и единым молочно-белым свечением из мириад светлых точек, перемежавшихся с темными пространствами.

— Да, — сказала она, — это молоко: оно нагревается, оно сейчас закипит. Послушайте, как оно шумит.

Медленные, низкие волны шли одна за другой и умирали на песке пляжа. И от прикосновения то набегавшей, то удалявшейся воды песок издавал легкий шорох, и вправду напоминавший шипение закипающего молока.

Слегка обернувшись, гардемарин посмотрел на свою спутницу. Он повторил:

— Молоко, которое сейчас закипит.

И замолчал, прислушиваясь. А потом повторил, убежденно:

— Молоко, которое сейчас закипит, да…

И продолжал внимательно смотреть на молодую женщину. Наконец он спросил:

— Где вы родились?

Она вздрогнула и ответила не сразу:

— Далеко. Очень далеко отсюда.

Он не настаивал. Он опять уже смотрел на звезды и продолжал вполголоса, обращаясь больше к самому себе, чем к ней:

— Когда я был маленький, я больше всего любил утром, только что вскочив с постели, бежать в кухню и смотреть на большую медную кастрюлю, где кипело молоко к завтраку. Кастрюля была низкая и широкая, с отлогими краями. Молоко надувалось огромным пузырем. Я смотрел, как мало-помалу плотная, густая пенка морщилась и натягивалась. И вот она разрывалась, пузырь лопался, и белое кипящее молоко прорывалось в середину, как будто желая вылезти из кастрюли. Кухарка торопливо подбегала с мокрой тряпкой в одной руке и серебряной ложкой в другой. Она вонзала ложку в молоко, чтобы прекратить кипение; и уносила кастрюлю, схватив ее мокрой тряпкой, чтобы не обжечься.

Она слушала, таинственно убаюканная этим странным воспоминанием детства. Инстинктивно она тоже захотела ответить чем-нибудь подобным:

— А когда я была маленькая…

И вдруг остановилась в порыве стыдливости, свойственной дамам полусвета, когда они говорят о том времени, когда были еще честными женщинами. И, поколебавшись, она невнятно пролепетала:

— Когда я была маленькая, я была несчастна.

Он спросил, движимый скорее нежностью, чем любопытством:

— Несчастна? Очень?

Она ответила немного резко:

— Очень!

И решительно подтвердила:

— Поэтому я не жалею ни о чем. Ни о чем!..

Он поднял руку по направлению к звездам и тихо, тихо сказал:

— Молчите! В такую ночь нужно жалеть обо всем. Взгляните! Вот там, как раз над вами, блестят три голубые точки в огромном мерцающем прямоугольнике. Там Сириус, Альдебаран, Беллатрикс. Три голубые

Вы читаете Подружки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×