был ее самым ярким и чуть ли не последним представителем. Себя Герцен называет учеником декабристов и их последователем, а петрашевцев — своими учениками и последователями.
К просвещенному дворянству Герцен всегда относил и славянофилов. После краха европейских революций 1848–1849 годов, когда Герцен начинает формировать свое учение о русском социализме, он вновь вспоминает славянофилов. И даже готов в них видеть критиков типа фурьеристов (другими словами, социалистов). 'А социализм, который так решительно, так глубоко разделяет Европу на два враждебных лагеря, — разве не признан он славянофилами так же, как нами? Это мост, на котором мы можем подать друг другу руку'. Обратив свои взоры к русской общине, страстно желая, чтобы Россия миновала капиталистический путь развития, всю 'бесплодностъ' которого, как казалось Герцену, он увидел в 1848 году, он, естественно, готов при известных условиях заключить теперь союз со славянами. 'Умер Николай, — пишет Герцен в 'Былом и думах', — новая жизнь увлекла славян и нас за пределы нашей усобицы, мы протянули им руки, но где они? — Ушли!' Противников, 'которые были ближе нам многих своих', действительно уже скоро не стало. Братья Киреевские умерли в 1856 году. Хомяков и К. Аксаков в 1860- м.
Книга 'О развитии революционных идей в России' произвела огромное впечатление в Европе. Известный французский историк Мишле, с которым Герцен до конца жизни поддерживал переписку и дружеские отношения, сказал об этой работе: 'Героическая книга великого русского патриота'.
А вот из России донеслись лишь упреки. И среди упрекающих оказался один из самых близких друзей — Грановский. Сам он книги не читал, судил о ней по слухам и пересказам, но позволил себе обидеть Герцена чужой оценкой: 'Он (Герцен. — В.П.) ушел в теплый уголок и для удовлетворения маленького авторского самолюбия доносит на все, что в России есть образованного и благородного'. Трудно объяснить такую оценку Грановского, невозможно понять его обвинение в 'доносе'. Потом, когда Грановский прочел книгу сам, он извинился перед Герценом, хотя и не был согласен с его многими утверждениями.
В августе 1852 года Герцен с Сашей прибыли в Лондон. Герцена не покидала мысль о том, что здесь- то он сумеет организовать достаточно авторитетный форум, который осудит Гервега. Ведь Лондон стал местом международной эмиграции, которую понемногу вытесняли даже из 'демократической' Швейцарии… Он не собирался тут надолго задерживаться, тем более что дети, ныне последняя его отрада, были в Париже.
Но, оглядевшись и после долгих раздумий, Герцен отчетливо понял, что ехать-то ему, собственно, некуда. Его пугали прежние эмигрантские собрания, он не нуждался сейчас и в друзьях. Он хотел одиночества. Герцен выбирает самый отдаленный уголок у Реджент-парка. Трехэтажный дом, который снял Герцен, принадлежал скульптору и был захламлен статуэтками, моделями, глыбами мрамора.
Третий этаж Герцен отвел под свой кабинет. И когда в доме воцарился более или менее порядок, Герцен вдруг почувствовал облегчение. По целым утрам сидел он 'один-одиношенек' и разбирал факт за фактом всю свою жизнь и особенно ее последние годы. Выводы, к которым он пришел, не были утешительными. Герцен ощущал себя чужим среди посторонних, без сколько-нибудь крепких связей. Кончились 'безумные дни революции'. Кончился 'маскарад'.
Вечерами, когда Саша засыпал, Александр Иванович отправлялся гулять по городу. Лондон, может быть, единственный город в мире, который отучал от людей. Никому здесь нет дела до посторонних, каждый занят самим собой. Эти вечерние прогулки вошли в привычку, и Герцен немало потом удивлял своих гостей знанием не только всех признанных достопримечательностей, но и кабачков, таверн, маленьких кафе, где можно было сидеть, не снимая шляпы и не заботясь о манерах.
Он приехал в Лондон 'искать суда своих'. И был убежден в справедливости этого намерения. Но где же свои? Истинно свои остались в России, с которой нет связи, из которой не доходят до него письма.
Трудные месяцы переживал Герцен. Какое-то время он был убежден, что жизнь его кончена, и написал Рейхель: 'Мне в будущем ничего нет, и нет мне будущего'. И немного позже признался: 'Моя высшая точка был этот страстной год (1851 — 1852. — В.П.)…Надобно удалиться со сцены, пятый акт оканчивается, театр покрыт гробами — кому же нужно видеть, как Тальма, после, у себя раздевается, как его кусают блохи и как он чешется. Живи или умирай, — это все равно, но знай, что ты доигран; но знай, что 3 мая были и твои похороны'.
И все же деятельная натура Герцена взяла верх. Он снова берется за перо. 5 ноября 1852 года Герцен, уже из Лондона, пишет Марии Каспаровне: '…У меня явилось френетическое (непреодолимое. — В.П.) желание написать мемуар, я начал его, по-русски… но меня увлекло в такую даль, что я боюсь, — с одной стороны, жаль упустить эти воскреснувшие образы с такой подробностью, что другой раз их не поймаешь… Иван Алексеевич, княгиня (Хованская. — В. П.)…Васильевское — и я ребенком в этом странном мире, патриархальном и вольтеровском. — Но так писать — я напишу 'Dichtung und Wa-hrheit',[3] а не мемуар о своем деле. Я целый день сижу один и пишу и думаю. Не лучше ли начать с отъезда из Москвы в чужие края. Я и это пробовал — положение русского революционера относительно басурман европейских стоит тоже отделать, об этом никто еще не думал'.
Художник в Герцене заговорил в полный голос. Не просто биография, а художественное произведение, в котором видно желание автора передать события своей жизни такими, какими они теперь виделись ему из лондонского далека. С отступлениями, неизбежными 'думами', иногда забегая вперед от хронологической канвы, чтобы сделать нужные сравнения и обобщения. У этого художественного произведения был уже готовый герой. Он сам, Александр Иванович Герцен.
В предисловии к 'Былому и думам' Герцен, вспоминая о годах работы над автобиографией, писал: '… Одно воспоминание вызывало сотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка…' 'Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога'.
Книга пишется с увлечением, и Герцен редко отрывается от работы, чтобы побывать у старых и новых знакомых по эмиграции — Маццини, Ледрю-Роллена. Печальную картину являли эти люди: '…ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают один час, час, в который умер король…' Встретив их через год после отъезда из Франции и Швейцарии, Герцен слышит одно и то же, и 'становится страшно — те же споры продолжаются, те же личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, — больше; сюртуки, пальто — вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее, костлявее, сумрачнее… а речи все те же и те же!'. Герцен полон скептицизма по отношению к надеждам этих людей на новый прилив революционной волны в Европе. Может быть, только Кошут, предводитель, вождь венгерских революционеров, 'не ждал революционного завтра'.
Кошут скоро понял, что Англия плохая союзница революции. Приехал Кошут из Америки со Станиславом Ворцелем. Он правильно рассчитывал, что если начнется восстание в Польше, то Венгрия немедля последует за ней. Ледрю-Роллен и Маццини при всем уважении к ним Герцена раздражали своими совершенно бесполезными для дела революции экспериментами. Маццини посылал отряды в Италию. И там их бойцы погибали в застенках, равно как и агенты Ледрю-Роллена во Франции.
Но не только работа над 'Былым и думами', работа, как поначалу полагал Герцен, интересная и важная для него и десятка его русских друзей, целиком занимала время Александра Ивановича. Еще в 1849 году он пытался наладить в Париже печатание русских книг, но, 'преследуемый рядом страшных бедствий', не осуществил своего намерения. Теперь же он твердо решил, что пришло время вольному русскому слову. Организационные трудности Герцена не пугали, да их и не было. Герцен был достаточно богат, чтобы при помощи польских друзей-эмигрантов найти все необходимое для типографии — помещение, печатный станок. Нашелся и русский шрифт в Париже у издателя Дидо. Солидный лондонский книготорговец Николай Трюбнер готов был взять на себя рассылку изданий. В Париже такую же готовность изъявил Франк, в Берлине — Шнейдер, Вагнер и Брокгауз — в Лейпциге, в Гамбурге — Гофман и Кампе.
21 февраля 1853 года Герцен обращается к свободомыслящей России — 'Братьям на Руси'. В этом обращении он сообщает о начале вольного русского книгопечатания. Герцен был вправе ожидать, что если