летучие мыши на белой простыне снега. Они проносятся одна за другой.

Люди прибавляют шагу.

Семеновская площадь зажата в клещах войскового каре. Батальон лейб-гвардии Московского полка, лейб-гвардии егерского, лейб-гвардии конногвардейского. Полки подобраны специально: ведь в конно- гренадерском служил Николай Григорьев, в лейб-гвардии егерском — Федор Львов, а в Московском— Николай Момбелли.

Каре замыкает черный помост и три столба рядом.

На валу, тесно прижавшись друг к другу, молчаливые тысячи зрителей.

Кареты высаживают «преступников» прямо в глубокий снег. Они в легких летних пальто, штиблетах. Им холодно. Согреваются объятьями, поцелуями, жаркими пожатиями рук. Каждый смотрит на всех, как в зеркало, и с трудом узнает себя. Длинные, и у многих седые, бороды, ввалившиеся щеки, землисто-желтые лица, глаза, слезящиеся от радости и света, которого не видели почти восемь месяцев. Все глубоко дышат и никак не могут надышаться. И солнце, наконец, растопило морозную дымку, оно холодное, но к нему тянутся лица. И оно уже светит.

Петрашевский хмуро, исподлобья оглядывает площадь, войска и товарищей. Перед ними он чувствует себя виноватым, но только перед ними.

У помоста эшафота сгрудились военный генерал-губернатор Петербурга, полицмейстер, оба столичных коменданта. Петрашевский отворачивается от блеска эполет — они режут глаза.

Как осунулся, постарел Спешнев! Оброс, под глазами синь, переходящая в черноту. Едва держится на ногах. И Кашкин, и Ханыков, Григорьев, Момбелли — да, видимо, всем выпало одинаково! Ахшарумов и Ипполит Дебу никак не могут нацеловаться, как дети держутся за руки.

В толпе кто-то не выдержал, запричитал, потом поперхнулся слезами, умолк…

Генерал Сумароков, командир гвардейской пехоты, терпеть не может всяких там сантиментов.

— Теперь нечего прощаться. Становите их! — загремел генеральский бас, когда отъехала последняя карета.

Какой-то тщедушный чиновник со списком начал пискливо выкрикивать фамилии:

— Петрашевский, Григорьев, Момбелли… Откуда-то сбоку вынырнул священник с крестом.

На морозе крест жег ладони, и попик поминутно перебрасывал его из руки в руку, не уставая приговаривать:

— Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела. Последуйте за мной, последуйте за мной! — И, путаясь в длинной рясе, что-то бормоча под нос, священник двинулся вдоль шеренг каре.

За ним потянулись «преступники». Снег набивался в ботинки, ветер выдувал последние остатки тепла из-под легких пальто. Никто не понимал, к чему предпринят этот обход войск, стоявших перед ними по стойке «смирно».

Черный эшафот и столбы около него заслонили войска, зрителей, вытеснили мысли.

Значит, расстрел?

Старались успокоить себя надеждой на каторгу.

Несколько ступеней помоста, и все перемешалось. Осужденные нарочито громко произносят слова, толкаются, чтобы согреться. Начальство злится. «Обреченные» нарушают торжественность предсмертных приготовлений.

Снова появился пискливый чиновник, началось новое построение.

Их поставили в два ряда, лицом к лицу, позади каждого застыл солдат.

Протяжно, нараспев, резко оборвавшись на последнем слоге, прозвучала команда:

— На-а ка-а-р-р-аул! Кляцнули ружья.

Момбелли даже в эту предсмертную минуту подумал о том, что солдаты по-прежнему развинчивают курки, полки для пороха, чтобы при исполнении ружейных приемов стоял «малиновый звон». «Из таких ружей трудно будет попасть в приговоренных».

— Шапки долой!

Никто из осужденных не принял этой команды насвой счет.

— Снять шапки, будут конфирмацию читать! Солдаты сбивали шапки с замешкавшихся. Стало еще холоднее, и в душу закралось безразличие.

Чиновник ходил между рядами, останавливался перед каждым, вычитывал вину, переходил к следующему.

Неуемный озноб колотил «преступников». Быть может, оттого, что крепчал мороз?

Они ничего не слышали, кроме последних, оглушивших слов:

— Полевой военный суд приговорил всех к смертной казни — расстрелянием, и 19 сего декабря 1849 года государь император собственноручно написал: «Быть по сему».

«Быть по сему! Быть по сему!»

Слова плохо доходили до сознания, и только стужа напоминала о близкой могиле, где не будет ни этого солнца, ни этой блеклой сини неба, ничего…

Забытье, холод; тлен..

Но каждый раз, когда мысленный взор упирался в землю, живое тело вздрагивало, крик отчаяния, заглушённый последним усилием воли, переходил в бешеный стук сердца, становилось жарко и пот замерзал сосульками на висках.

Приготовление к смерти продолжалось, как будто на тот свет совершенно необходимо явиться в холщовых саванах и дурацких колпаках.

Елейным голосом священник напутствовал смертников:

— Братья! Перед смертью надо покаяться, кающемуся Спаситель прощает грехи… Я призываю вас к исповеди!..

Никто не тронулся с места. И никто не сопротивлялся, когда проворные руки солдат натягивали поверх пальто белые балахоны.

Еще не верили, что все это всерьез.

Никто не чувствовал за собой вины, грехов, в которых нужно было бы покаяться. Но Тимковский поцеловал евангелие, а Петрашевский как-то машинально, что-то сказав священнику, приложился к кресту, впрочем, поп сунул его прямо в губы Михаила Васильевича. За ним поцеловали крест и остальные. Это было не актом веры, а обрядом смерти. Никто не знал его таинств и поэтому невольно подчинился тому, кто напутствовал в могилу многих. К жизни вернул генеральский окрик:

— Батюшка! Вы исполнили все, вам больше здесь нечего делать!

Священник исчез.

И невольно глаза стали искать палача.

Но на помост взошли солдаты, схватили под руки Петрашевского, Момбелли, Григорьева, стащили их с эшафота и начали привязывать к столбам рукавами саванов.

Теперь в неизбежность поверили все. На глаза привязанных надвинули колпаки. По площади разнеслась команда:

— Клац!

Шестнадцать ружей уперлись в грудь Петрашевского, Момбелли, Григорьева.

Сейчас прольется кровь первых, а затем наступит очередь остальных.

Проходили минуты, и по мере того как ужасная пауза затягивалась, росло возмущение.

Нет, они не бараны, и так просто на убой их не стащишь. Головы подымались с вызовом.

Но что это? Бьют барабаны! Разве они могут заглушить залп?

Стволы уперлись в небо.

Одиноким выстрелом хлопнула дверца подъехавшей кареты.

Щеголеватый флигель-адъютант протянул какую-то бумагу.

Петрашевского, Момбелли, Григорьева отвязали, привели на эшафот, чтобы они вместе с остальными выслушали «царскую милость».

Смертной казни не будет, будет каторга, будут арестантские роты, будет гражданская казнь.

Петрашевский уже не чувствовал холода, не расслышал и нового приговора. Он с удивлением рассматривал площадь, людей, эшафот, не понимая, откуда, для чего все это. Ведь он уже мертв, а мертвым не снятся сны. Или его еще не добили? Вон на эшафот всходят какие-то люди в цветных кафтанах

Вы читаете Петрашевский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату