Окно хаты выглядывает в деревенский проулок. Проулок сворачивает на Ачинский тракт.
За селом дорога ныряет в балку и скрывается в тайге.
Петрашевский стоит у окна и смотрит на дорогу. Он знает, что за лесом она поползет в гору, потом перепрыгнет через речушку. Это тот, противоположный, ее конец. А здесь, в селе Вельском, она уперлась в окно его хаты. И дальше пути нет.
Петрашевскому каждый раз казалось, что вот он доехал до самого края земли, или, вернее, его «довезли» сопровождающие сотники и урядники.
Но всякий раз, когда замирал свист полозьев, скрип колес, становилось ясно, что это только остановка.
Одни были продолжительными, другие мимолетными.
А дорога, оказывается, тянулась бесконечно. На этой дороге он болел. Лечился. Боролся. Страдал.
Надеялся.
Шесть лет его везут и везут к месту поселения.
Сколько кругосветных путешествий он сделал? Одно-то уж во всяком случае.
Шесть лет «вокруг земли» его «сопровождали» — везли в поисках такого места, где бы он не мог больше беспокоить начальство. Где бы он не встречался с другими политическими.
Где бы о нем забыли все.
Забыла мать. Но вспомнили сестры, вспомнил зять, которого Петрашевский никогда не видел.
Вместе с деньгами они прислали ему свои добрые пожелания и упреки родственников, знакомых.
Его упрекали в упорстве, в том, что своими прошениями он настраивает против себя начальство. И его ли дело вмешиваться в местные дрязги?
На упреки нужно было отвечать.
Не оправдываться, нет! Отвечать, чтобы подать голос, напомнить о себе, напомнить о том, что борьба еще далеко не окончена.
«Можно, руководствуясь чувством или соображениями мелочного благоразумия, винить меня за то, что в сем случае я не выказал скромности только что вышедшей в свет институтки или savoir faire г. Молчалина, тогда бы, разумеется, я бы избежал многих неприятностей. Если бы я был сослан за воровство, мошенничество, измену отечеству, а не за то, что требования нравственные общества, требования общего блага понимал яснее других, говорил, когда все молчали, также отмалчивание и даже нахваливание явно бесчестных действий всякой власти… могло было быть мне по сердцу. Но если я смело однажды выступил на борьбу со всяким насилием, со всякой неправдой, то теперь уже мне не сходить с этой дороги…»
И эта дорога «борьбы со всяким насилием» тянется уже много, много лет.
Здесь, в селе Вельском Енисейской губернии, куда в 1866 году его водворил енисейский губернатор Замятин, дорога упирается в его окно.
А из окна видно, как стекаются две деревенские улицы по склонам оврага к реке. Сейчас, летом, в ней больше травы, чем воды, а зимой, наверное, ее и не угадаешь под сугробами.
В: воздухе армады мошкары. Тучи их туманят солнце и впиваются в каждый открытый кусочек тела.
В Вельскую волостную управу иногда забредают ссыльные. Среди них поляки, участники восстания 1863 года.
От них Петрашевский узнает новости.
Обычно новости бывают печальные.
«Ночью 3 августа 1865 года в Кадаинском руднике скончался Михаил Илларионович Михайлов».
В августе 1865-го, значит уже год…
А четыре года назад он встретился с ним все на той же дороге борьбы, но тогда у него была продолжительная остановка в Красноярске…
К Красноярску Михаил Илларионович Михайлов подъезжал с твердым решением — задержаться в городе подольше и непременно повидаться с Петрашевский.
Они разные люди. Петрашевский — юрист, законник и мечтатель, никогда и никому не признававшийся в этом; Михайлов — поэт, ненавидящий такую «дичь», как законы, не признающий бесплодной мечты, хотя все время говорящий о ней в стихах.
Но их роднила идея, идея торжества социальной справедливости, приверженность социализму, вера в его грядущее будущее.
Петрашевский был последней жертвой политической ненависти шпицрутенного, палочного императора Николая I, Михайлов — первым, кого осудил на каторгу «либеральный» царь-«оовободитель» Александр.
Между двумя «гражданскими казнями» прошло ровно 12 лет.
В Красноярск въезжали рано утром 7 февраля 1862 года. Михаил Илларионович в продолжение этой длинной, ухабистой, метельной дороги как-то невольно привык, что его всюду встречают, как дорогого гостя. Ни словом, ни намеком не напоминают о том, что он «государственный преступник», каторжник. Эта «фронда» образованной провинции очень облегчала дальний путь, притупляла горечь подневольного положения. Как изменились эпоха, люди, настроения! Разве так встречали каторжан в прошлое царствование? Шестидесятые годы воздействовали на умы.
Жандармы, сопровождающие Михайлова, тоже привыкли, что к их подопечному спешат с визитами вице-губернаторы, полицмейстеры, чиновники, учителя. Поэтому, как только тройка вкатила на улицы Красноярска, жандармы сразу двинули не в острог, а на станцию, разместившуюся в одном доме с гостиницей.
Жандармы не ошиблись. Михайлова уже поджидали в городе.
Не успел он сбросить шубу и выпить стакан горячего чая, как в комнату ввалились четверо гостей. Трое были малоприметными местными деятелями, зато четвертый!..
Михайлов с интересом разглядывал капитан-лейтенанта Сухомлина. Даже если он не сумеет почему- либо повидаться с Петрашевским, к которому уже послано предупредить, то, пожалуй, вознаградится встречей с этим моряком.
В Красноярске капитан-лейтенант проездом. Его вызывали в Петербург к морскому начальству.
Как же все-таки бежал Бакунин?
Да, Бакунин надул генерал-губернатора Восточной Сибири Корсакова. Получил открытый лист для свободного проезда к морю, усыпил бдительность стражей и с благословения вот этого капитана пересел с русского клипера «Стрелок» на американский барк «Викерс».
И был таков.
Петрашевский с удовольствием пожимал маленькую, но сильную руку поэта. Времени для беседы мало, а сказать хочется о многом. И как всегда бывает в таких случаях, они не коснулись главного — что же нового внесли 60-е годы в освободительную борьбу? Правда и то — жандармы мешали.
Поневоле заговорили о невеселых сюжетах того будущего, которое ожидает поэта и которое, как надеялся Петрашевский, стало для него самого прошлым.
Конечно, Петрашевский был для Михайлова кладезем знаний местных условий, сплетен, интриг. Именно под впечатлением этих рассказов Михаил Илларионович твердо решил — не цепляться за Иркутск, а ехать куда-либо в глушь, где можно без помех заниматься литературой.
Из разговора Михайлов вынес превратное мнение о настроениях Петрашевского и предубеждение против «местных борцов», «местных интересов».
Он решил, что у Петрашевского разные иркутские интриги заслонили интересы более широкие и общие.
Но Михайлов ошибался.
Ему, живущему верой в близкую революцию, знающему, как собираются силы для штурма, казалось, что все великое свершится там, в Петербурге, только там есть люди, способные на подвиг во имя общего, широкого.
Эта была уже «столичная ограниченность». Михайлов еще не испытал на себе всего ужаса провинциального, каторжного быта, когда живое слово глохнет в тайге, в ежедневном напоминании о том,