шороху...
Покончив с веревкой, он пошел в лес, долго бродил там, разыскивая подходящую корягу и не торопясь с этим. Найдя в завале вывороченный пень, Тюльпин приволок его к лиственнице и установил как раз под веревкой – с вызывающей белизной светилась она на фоне темных стволов. Взобравшись на пень, с трудом сохраняя равновесие, Тюльпин начал завязывать петлю...
– Что ты делаешь? – услышал он голос Ларисы.
И облегчение, и страшная усталость навалились на него, удержаться на пне ему удалось, только ухватившись за конец веревки. После этого он смог оглянуться.
– А, это ты, – проговорил Тюльпин как мог равнодушнее. – Решила вернуться?
– Я вспомнила... Автобус придет только вечером... Весь день впереди.
– И вся жизнь впереди, – хмыкнул Тюльпин.
– Что ты все-таки делаешь?
– Петлю.
– Зачем? Отвечай, у тебя ведь спрашиваю!
– Надо.
– Вовка! Что ты задумал?!
– Хочу продукты привязать повыше... не тащить же их обратно. Вдруг мы еще когда-нибудь придем на это место... В новом составе. А? Чего не бывает... – Тюльпин обернулся и увидел, что мертвенно-бледная Лариса медленно опускается в траву. – А ты что подумала?
– Да нет, ничего... Я сейчас... Голова что-то закружилась...
– А я уж решил, что ты передумала, что захотела повременить, – бормотал Тюльпин, затягивая очередной узел. – Я уж подумал было, – он еще раз перебросил веревку через ветку, – подумал было, что ты того... Соскучилась. – Он хохотнул, и Лариса содрогнулась от неожиданности – это был не его смех. Каким-то пошловатым он ей показался, чужим. Перед ней был совсем другой человек, не тот, с которым она приехала сюда, который нервно вздрагивал при каждом ее слове, а его болезненная напряженность передавалась и ей. Теперь же, наблюдая за его хозяйственной возней, она и в себе ощутила наступившую пустоту, словно ничего ужасного не произошло, и все колебания, сомнения, которые мучили ее последние месяцы, оказывается, и гроша ломаного не стоили.
– Жена найдет себе другого, – пропел Тюльпин вполголоса, – а мать сыночка никогда... Жена найдет себе дру-у-угого, а мать...
– Тебе помочь? – спросила Лариса, чтобы оборвать пение.
– Помоги, – охотно ответил он. – Неси рюкзак, там еще что-то осталось... Хотя если мы останемся здесь до вечера, то и привязывать нечего... А?
– Может быть.
– У тебя как с аппетитом? – поинтересовался Тюльпин. И этот его вопрос прозвучал спокойно и равнодушно. Ничего в нем не было, кроме предложения поесть.
Лариса поняла, что он отшатнулся от нее. И тот человек, который носится в лодке по реке, окажись здесь, был бы ему куда ближе. С Тюльпиным они уже чужие. И как между чужими людьми, между ними еще могло быть все, что угодно, кто знает, может быть, вместе они проведут не только остаток дня, но и остаток жизни, но ничто уже не будет трогать их слишком уж, до саднящей боли в груди.
И Тюльпин прислушивался к себе. И чувствовал – отпустило. Что-то в нем перегорело. «Отчего бы?» – подумал он. И долго не мог поймать мысль, принесшую ему облегчение. Но неожиданно она пришла сама, четкая и ясная. «Если она, зная, в каком я состоянии, в каком я идиотском, больном и беспомощном состоянии, все-таки решила уйти, и не к кому-то, кто ждет ее и весь исстрадался, а просто уйти, поскольку скучно стало... Тот ли она человек, за которого я принимал ее...»
– Скажи, а ты... – Лариса замялась, подыскивая слова. – Ты с самого начала... ну, когда возился с этой веревкой... с самого начала хотел привязать именно продукты?
– Конечно, – хмыкнул Тюльпин и по-новому, как она никогда не видела, передернул плечами. – А что же еще?
Не ответив, Лариса отошла к реке. Тюльпин понимающе посмотрел ей вслед – за последний час у него появился какой-то понимающий, оценивающий прищур в глазах. Что делать, подпорченный ум всегда проницательнее и жестче судит о людских поступках. А дошло до Тюльпина то, что Ларисе было бы куда приятнее, если бы речь шла не только о консервах, а то и вовсе не о консервах. Но Тюльпин и самому себе не мог бы сейчас сказать наверняка, чего больше было в его затее – искреннего отчаяния или практичной предусмотрительности. «По-разному могло получиться, – подумал он с шалой улыбкой. – По-разному...»
ОВЕРКИЛЬ
Катер бурлил воду и медленно-медленно приближался к причалу. А едва коснулся ободранным бортом деревянной балки, Горбунов, оттолкнувшись, грузно спрыгнул вниз. Доски причала прогнулись под ним, на секунду из них вынырнули шляпки гвоздей и тут же скрылись. Горбунов долго смотрел, как отходит катер, а убедившись, что все в порядке, свел руки за спину и размеренно зашагал к поселку.
Уже выходя из порта, он остановился на деревянном мосту, закурил и стал смотреть в быструю и мутную осеннюю реку. Где-то в сопках прошли дожди, и по реке плыли корни, сучья, листья. Сморщив тяжелый лоб, Горбунов наблюдал, как все это выносилось в море, рассеивалось и постепенно исчезало из виду. Море было серым и спокойным. Только тучи у горизонта и ветер, пока еще солнечный ветер, вызывали тревожное беспокойство.
Не докурив, Горбунов положил сигарету на палец и щелчком бросил ее в воду. Описав дугу, она мелькнула на волне и скрылась. А потом, уже не видя ни речки, ни сигареты, он все смотрел в это место, пока кто-то не окликнул его.
– Привет, шкипер! – услышал он за спиной.
– Привет, – ответил Горбунов, хмуро глянув из-под бровей в спину уходящему.
Стояла теплая сухая осень, и сопки вокруг поселка покрылись разноцветными пятнами. Каждое дерево умирало по-своему, выбрасывая напоследок краски, которые таились в нем все лето. Горбунов шел, не отрывая взгляда от серого деревянного тротуара, и отставшие доски под его ногами шлепали с каким-то неприятным, раздражающим звуком.
Когда он подошел к дому, солнце было уже затянуто тучами, а ветер стал резче и холоднее. Горбунов толкнул ногой калитку и, не глядя, как она забилась, затрепетала за его спиной, зашагал к дому. Заглянул в комнату, в коридор, словно надеясь увидеть там кого-нибудь, и, не раздеваясь, сел к столу. С силой потер жесткий, небритый подбородок. Подойдя к зеркалу в деревянной рамке, долго рассматривал себя, угрюмо переводя взгляд со слипшихся под шапкой волос на густые брови, на крупный обветренный нос, сухие, потрескавшиеся губы. Потом, будто собравшись с духом, глянул себе в глаза. И отвернулся. Ему показалось, что кто-то идет по двору. Резко повернулся, посмотрел в окно. Нет. Тропинка к крыльцу была пуста.
Подойдя к кровати, Горбунов сел, откинулся на подушку, заложил руки за голову. И через полчаса заснул. А проснулся от грохота ставен. За окном была ночь, в стекло стучали частые капли дождя. Горбунов прошел на кухню и зажег свет. Часы показывали около девяти вечера. Надев брезентовый плащ с капюшоном, он погасил свет и вышел на улицу. Ветер рванул длинные полы, загрохотал ими, а по капюшону забарабанили капли.
Где-то до двадцати пяти лет Горбунов жил с ощущением, что каждый день, каждая встреча, поездка могут все изменить, перевернуть вверх ногами. Он жил в радостном ожидании перемен. Не географических перемен – они для него уже тогда стали буднями, Горбунов ждал перемен в жизни. И не важно – хуже будет или лучше. Хорошо уже то, что будет «не так». А теперь поймал себя на мысли о том, что ничего уже не изменится. Куда бы он ни бросался, что бы ни предпринимал, все останется так, как есть. Он мог уехать на Камчатку, на Курилы или материк, но везде его ждал такой вот порт из двух приземистых сараев и причала, буксировочный катер, поселок...
– Старостью подуло, – сказал Горбунов вслух, но этих слов не услышал бы и попутчик. Их сразу подхватило порывом ветра и унесло в море. – Когда человек не верит в перемены, это значит подуло старостью. И тут уж ничего не поделаешь. Хоть волком вой, хоть соловьем свищи.
Ветер все усиливался, и Горбунов в ста метрах от моря чувствовал на губах соленые брызги, а по его капюшону стучали не только капли дождя, но и сорванные ветром верхушки волн. Начинался шторм. Увидев