бетонной плитой, Вадим Кузьмич оказался на заводском дворе среди посаженных во время апрельских субботников деревьев. Сейчас все осыпалось, шуршало под ногами и тревожило, и приходила грусть, но не гнетущая, а какая-то желанная. Анфертьев отдался ей целиком и полностью, как выражался директор завода Геннадий Георгиевич Подчуфарин.
В этом способе проникновения на завод Анфертьева привлекала недозволенность. А кто из нас удержится, чтобы не совершить нечто запретное, но не очень опасное для общества и нравственности! Ах, как хочется иногда выкинуть какое-нибудь отчаянное коленце, шало оглянуться, хихикнуть про себя и нырнуть за угол! Когда раздавалась трель вахтерского свистка, Анфертьев не останавливался, а, наоборот, припускался наутек, петляя между деревьями, словно опасаясь пальбы из короткоствольных карабинов. В заводоуправление он вбегал запыхавшийся и счастливый...
Вы наверняка замечали превращения, происходящие с нами каждое утро по дороге из дома на службу. Куда деваются наши остроумие, раскованность и свобода суждений об устройстве миров и государств, о народонаселении Китая и связанной с ним зерновой проблеме, о мировой революции и сроках ее проведения, о продовольственной программе и возрождении Нечерноземья, о летающих тарелках, пришельцах, о пальцах Розы, взгляде Джуны, заблуждениях Ажажи... Куда это все девается? Что происходит в тот неуловимый миг, когда мы переступаем порог родного завода, конторы, редакции?
Нет-нет, поймите меня правильно, наша осанка не теряет достоинства, лица сохраняют значительность, но как далек смысл наших слов от того, что мы отстаивали полчаса назад за завтраком! Но и это не самое страшное, что может произойти с человеком за колдовской служебной дверью. Черт с ними, с убеждениями! Беда, когда мы сами меняем свой знак на противоположный и начинаем послушно восхищаться тем, над чем только что смеялись, поносим то, что совсем недавно вызывало в нашей душе искреннее благоговение. И того, кто не сумел перестроиться так же быстро и убедительно, мы клеймим последними словами, вытаскиваем на товарищеский суд, а то и на суд куда более высокого пошиба. Так нельзя, это нехорошо. Вещи, которыми ты гордился по дороге на работу, недопустимо превращать в посмешище, надев служебные нарукавники.
Однако вернемся к Анфертьеву.
В конце концов, все здесь говорится о нем, ради него. И как бы далеко ни уходили в своих суждениях, мы неизменно будем возвращаться к Вадиму Кузьмичу.
Вокруг него вертятся все наши мысли и опасения. Сам он еще не догадывается о том, что выкинет в ближайшее время, но мы-то знаем! Однако всему свое время.
Пока же будем считать установленным, что Вадим Кузьмич избегал парадных подъездов и центральных проходных с их отработанным ритуалом опознавания, они давили на него, а несолидная щель в заборе позволяла сохранить хотя бы видимость независимости. Чтобы уже не возвращаться к этому, давайте согласимся с тем, что у каждого из нас есть своя щель в заборе, а у кого ее нет, того можно попросту пожалеть. Щель может принять вид собаки, авторучки, девушки, знакомого валуна на Южном побережье Крыма и даже обернуться самогонным аппаратом. И такие случаи известны.
Так выпьем за ту небольшую отдушину, которая в трудную минуту позволяет нам оставаться... Впрочем, нет. Отставить. Никаких тостов. Безнравственно пить в то время, когда весь наш народ включился в борьбу с пьянством. Давайте просто согласимся с тем, что каждому желательно иметь свою щель в заборе. И пусть каждый сам решает, что он разумеет под забором, а что — под щелью.
В конце тропинки, по которой в данный момент шествовал Анфертьев, располагалось заводоуправление — двухэтажное здание, облицованное голубоватой плиткой, которую подарил директору Подчуфарину начальник какого-то строительного управления в благодарность за ремонт двух экскаваторов. Голубой цвет выглядел легкомысленно, да и характеру Геннадия Георгиевича не подходил — директор был крут, упрям, немногословен. Анфертьев про себя посмеивался над Директорскими галстуками — темными, с узлами на резинках, захлестывающихся где-то у затылка.
Зато воротнички всегда были безукоризненно свежи, но тесноваты, и от этого у Подчуфарина выработалась устойчивая привычка: время от времени он с усилием поводил головой из стороны в сторону, будто освобождаясь от невидимых пут, мешающих ему жить.
Первый этаж заводоуправления занимали вспомогательные службы, вроде снабженцев, диспетчеров автохозяйства, тут же, в большой, сорокаметровой комнате, размещалась бухгалтерия. Протиснувшись между столами учетчиков, счетоводов, бухгалтеров, вы окажетесь перед маленькой картонной дверью фотолаборатории. Рядом за такой же дверью, в такой же каморке громоздился архив бухгалтерских документов — полки, заваленные папками, скоросшивателями, связками скучнейших бумаг, разобраться в которых ничуть не проще, чем в шумерской клинописи. Третью каморку занимала главный бухгалтер Зинаида Аркадьевна.
Человеку, который хоть раз побывал в жилищно-коммунальной конторе, управлении городскими банями или в нотариальном учреждении, представить бухгалтерию нетрудно. Десяток разношерстных столов из прессованной стружки, счеты, папки, подоконники, заваленные бумагами и горшками с цветами. Эти цветы были последним прибежищем возвышенных порывов женщин, проводивших здесь годы, десятилетия жизни. От постоянных раздумий о заводском бюджете, платежах, чековых книжках лица их стали настороженными, взгляды подозрительными, души недоверчивыми. Но такими женщины становились лишь переступив порог бухгалтерии, а за пределами завода опять превращались в хлопотливых домохозяек, мечущихся между магазинами и на ходу обменивающихся важными сведениями: куда завезли картошку, как достать масла, хватит ли молока, если мотануться в дальний магазин, где, по слухам, оно было еще полчаса назад.
Помимо столов, здесь стояли шкафы с документацией, в углу непоколебимо возвышался громадный Сейф, отлитый, похоже, еще в прошлом веке. Своей тяжестью он перекосил все заводоуправление — со стороны было видно, что крыло, где располагалась бухгалтерия, примерно на полметра ушло в землю. Внутри пол кое-как выправили, но само здание так и оставалось перекошенным. В стене возле Сейфа была прорублена дыра в коридор, и через нее кассир Света Лунина выдавала управленцам зарплату каждое второе и семнадцатое число.
Когда Вадим Кузьмич вошел в бухгалтерию, все ее обитатели уже собрались и усаживались поудобнее, готовясь заняться финансовыми делами завода.
— Бодрое утро! — громко приветствовал всех Анфертьев.
— Здрасьти, — без подъема ответили ему несколько женщин.
— Поздравляю вас с праздником, дорогие товарищи!
— С каким таким праздником? — хмуро на ходу спросила главный бухгалтер, направляясь к своему кабинетику. Была она женщина полная, можно даже сказать, очень полная, но подвижная, быстрая в движениях. Она постоянно помнила о чрезмерной своей полноте, и от этого настроение у нее всегда было подпорченным.
— Ну, как же, Зинаида Аркадьевна! — воскликнул Анфертьев. — Такая прекрасная погода! Желтые листья на деревьях стали полупрозрачными и светятся на солнце... — Анфертьев чувствовал, что Зинаида Аркадьевна вот-вот перебьет его, что в своих владениях она не вынесет этой осенней крамолы, и торопился нанизывать слова на некий шампур, сверкающий солнечным лучом в сумрачной комнате бухгалтерии. — Да, листья, покрытые изморозью, стали похожи на сотенные купюры...
— Мне бы ваши заботы, Вадим Кузьмич! — бросила Зинаида Аркадьевна. В самом величании по имени- отчеству слышалось пренебрежение, преувеличенными почестями она как бы ставила человека на место. Никто не осмелился поддержать Вадима Кузьмича в его восторгах, а лишь когда Зинаида Аркадьевна скрылась за своей дверью и заворочалась, заворочалась в тесной клетушке, натыкаясь на стол, стул, звеня графином — любила главбух выпить утречком стакан-другой холодной воды, — только Света Лунина подала голос:
— Да, погода сегодня сказочная! — В ее словах прозвучало извинение за невежливость начальства.
— Как жизнь, Света? — Вадим Кузьмич протиснулся мимо Сейфа и, сжавшись, сумел усесться рядом с Луниной — это было его обычное утреннее место.
— Кое-как, Вадик, — Света неуловимым движением руки поправила волосы, одернула манжеты белой блузки, которую куда вернее назвать мужской рубашкой, только размер у нее был небольшой, скорее всего сорок четвертый.
— Ничего не болит?