Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия, — в бухгалтерии поселилась любовь.
— А знаете, Вадим Кузьмин, я решила вам помочь.
— Говорите скорее, а то мне страшно! — быстро сказал Анфертьев.
— Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
— Спасибо... Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
— Никто не мешает вам заходить сюда сколько угодно.
— Но у меня не будет повода!
— Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть. И Зинаида Аркадьевна решительно закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы но потом спросила себя: хотелось бы ей, чтобы между ними все кончилось?
И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой, в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по углам этих потерявших разум людей... И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее осудят.
Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида Аркадьевна, что уважения к ней не прибавится, а чистота будет так тесно граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где другое.
Стерильность — это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих мыслях Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом понимала — вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что, если возникнет надобность осудить его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны. В своем дружном осуждении они увидят некоторое достоинство, проявят сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника, очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно трудиться, двигаться дальше, вперед и выше.
И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите... Потом, встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро ощутил его, будто только что спустился с позорных подмостков. Он видел залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные, захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему бутылку в благодарность за прекрасные снимки...
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева — результат знания нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение, когда, напуская значительность или притворное добродушие, ослабевали и сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и зависти, любви и преданности. О, как колотилось в это время его сердце и как невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа, переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Щелкнуть Ударника труда, который раздул щеки и выпятил грудь, Уставившись в лучезарные дали, — для этого много Ума не надо. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги превратились в оцепенелость, — женщины увидели себя такими, какими их не могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на непроявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности. Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что, чем ближе он подойдет к Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей, выбраться из гиблой зоны окажется невозможным...
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке — на задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками.
Публика в восторге, дети счастливы, клоун катается от хохота, гремит оркестр, а дрессировщик незаметно вытирает пот со лба...
Тяжело.
— Авось, — сказал Анфертьев и погасил верхний свет.
В привычном красном сумраке он, не колеблясь, вынул из пакета лист и бросил в ванночку с проявителем. Через несколько секунд бумага почернела, а в центре остался белый контур связки ключей. Вот кольцо, ключ от комнатки, которую снимает Света, вот ключ от бухгалтерской двери, а вот и он...
Даже здесь, в сумеречном свете лаборатории, видна его тяжесть, чувствуется холод стержня и толстой, со сложным рисунком бородки. Анфертьев ополоснул отпечаток в воде и бросил в закрепитель. Погасив и красный свет, он уже в полной темноте, скрывшись от самого себя, вынул пленку из фотоаппарата и проявил ее.
Ключи, как он и ожидал, получились вполне прилично. Была в кадре и линейка с миллиметровыми делениями.
Вадим Кузьмич на ощупь находил нужные растворы, бачки, баночки, включал и выключал воду, промывал пленку, и темнота, в которой он и сам был растворен, как бы скрывала сущность его действий. Однако, когда вспыхнул белый свет, на столе лежали два снимка с четким изображением Ключа. Все так же замедленно, со странной, блуждающей улыбкой Вадим Кузьмич накатал снимки на стоявшее в углу стекло с двух сторон. Даже если бы кто-то страшно любопытный и коварный заглянул в лабораторию и обшарил бы ее всю, то увидел бы лишь белые подложки снимков. Но и в таком виде Анфертьев не решился оставить стекло на виду — он задвинул его между стеной и тумбой стола. Там, правда, снимки будут дольше сохнуть, отглянцуются лишь завтра, зато до утра он будет чист и честен. Вырезав из пленки кадр с ключами, он смыл изображение горячей водой и, убедившись, что пленка прозрачна, бросил ее в корзину для мусора. Еще раз осмотрев лабораторию, вышел усталый и опустошенный.
— Идешь обедать? — спросила Света.
— Что? — не понял Анфертьев. — А, обедать... Да, конечно.
Анфертьев подошел к Свете, подождал, пока она закроет Сейф, вслушался в невидимый скрежет стальных стержней запора. Положил руку на угол, не случайно положил, а как бы привыкая к нему. Так, наверно, дрессировщик, приручая зверя, осторожно касается его сквозь прутья решетки, чтобы успеть от дернуть руку, едва только дрогнет верхняя губа зверя, прикрывающая клыки, и донесется из нутра нарастающий рык.
Сейф спокойно отнесся к этой вольности, не про явив недовольства или раздражения. Казалось, он не замечает присутствия Анфертьева. А может, прикосновения Вадима Кузьмина были ему приятны? Стальная громадина стояла притихшей, даже покорной Впрочем, как по морде медведя нельзя предугадать намерение