к красоте человеческого тела.
Кэте, может быть, не могла еще ясно дать себе отчета, почему так захватил Рубенс. Но ее влекли эти округлые объемы, властно приковывала стремительность движений.
В ней еще неясно бродила собственная тяга к монументальности. И впервые она увидела ее воплощенной в столь поразивших композициях великого фламандца.
Теперь три путешественницы отправились в горы. Они были похожи на трех сестер, такой молодой выглядела мать, несмотря на свои сорок семь лет.
Маленькие вагончики медленно плелись по узкой колее, словно игрушечные, из какого-то сказочного путешествия.
Мать заняла место внизу, сестры вскарабкались на верхние полки. Смотрели в окна. Зеленые холмы мелькали перед глазами. Девушки пели громко и весело. Пели от полноты души, от молодости и предвкушения радости.
Талантливая Шмидт
Первый автопортрет, нарисованный в восемнадцать лет. Юное веселое лицо. Хохочущий рот, смеющиеся глаза, беззаботность.
Такой Кэте Шмидт приехала в Берлин, поселилась в пансионе и поступила в женскую рисовальную школу.
Отец верил в ее большое предназначение. Как она говорила потом: он «уже в детские годы предопределил меня для искусства». Но он же не раз повторял с досадой, что надо бы ей родиться мальчиком, тогда легче было бы стать художником.
Сейчас — препятствия на каждом шагу. Даже в академию девушек не принимают, и приходится довольствоваться рисовальными школами для дам, вместо того чтобы получить серьезное художественное образование.
Дочь отпустили в Берлин на один год. Она и сама так считала — год этот пробный, он покажет, правильно ли избран путь.
В школе Шмидт познакомилась со многими одаренными девушками. Очень сблизилась с Эммой Еэп, утонченной, изысканной, которая как-то сразу потянулась к новой ученице.
Они звали друг друга по фамилиям. Просто Шмидт и Еэп. Пройдет много лет, они выйдут замуж. Одна своими рисунками прославит на весь мир имя Кольвиц, другая станет популярной писательницей Беатой Бонус. Но друг для друга они останутся навсегда Шмидт и Еэп. Эти девичьи фамилии напоминали о молодости, рисовальной школе, когда впереди были только надежды.
У Шмидт, правда, было и еще одно прозвище — забавное. Брат Эммы, увидев ее, воскликнул:
— Она похожа на Тинтаролло.
Так называли в Италии детскую глиняную копилку с острым носиком и щелочкой рта, в которую бросали монету. Она звенела при этом вроде тинта-тинта. Отсюда и название. В самые нежные минуты подруга называла ее Тинтаролло. Это было звучно и смешно. А Шмидт ведь всегда так любила веселое и умела удивительно смеяться, самозабвенно и чистосердечно.
Вот какой Эмма запомнила подругу из Кенигсберга в первый день их знакомства:
«Она была одета в платье, вытканное из скромной небеленой шерсти и казалась бесцветной от шеи до ног. Цветной у нее была только голова… Крутая шейка и слегка приподнятый подбородок… очень темные глаза, которые смотрели не перед собой, но вдаль и все отражали, что проходило перед ними. К этому добавлялись скромно, на пробор причесанные волосы… На затылке они образовывали заплетенный узелок. У лба выбивались маленькие шелковистые волосики, своевольные, но со скрытой прелестью».
Шмидт сразу пригласили в класс, где рисовали живую модель. Еэп пока штудировала гипсы. По вечерам они были неразлучны, вместе изучали основы анатомии.
Многие годы президент Академии искусств Макс Либерман просматривал работы, сделанные девушками в натурном классе Берлинской рисовальной школы. Он сказал о ранних работах Шмидт:
— Никакого удовлетворения не давал просмотр тридцати таких рисунков, пока я, внезапно пораженный и удивленный, не натолкнулся на одну работу — рисунок руки и ноги, автором которой была Кэте Шмидт.
Но она уже изведала первую горечь неудач. Их принесли краски. Порой даже казалось, что не стать ей художницей, раз живопись остается чужой. Подруги замечали, что в натурном классе Шмидт писала портреты не лучше, чем они, ничем не выделялась.
Зато в рисунках она была необузданна и порывиста. Никто лучше ее не передавал движения фигур, выразительных поз. Она уже распоряжалась человеческим телом с той свободой, которая выдает сформировавшегося художника.
Но то, чем владеешь, обычно сам оценить не можешь. Шмидт тосковала по краскам и писала портреты с упорством, настойчивостью, почти отчаянием.
Ее учителем теперь был известный швейцарский художник, мастер гравюры Штауффер-Берн. Он обладал редким качеством, ценным для педагога, — умел находить в учениках их особинку, угадывал сильную сторону дарования.
Он понял, где лежит будущее порывистой девушки из Кенигсберга, подобрал ключ к ее таланту.
Шмидт все также прилежно писала модели в классе. Но учитель советовал ей больше рисовать. Он поверил в ее графическую силу, когда увидел рисунки, сделанные еще в Кенигсберге. Гавань, грузчиков, женщин, собирающих уголь для своих очагов.
Сколько уже было красоты в этих энергичных штрихах, как они говорили о глазе точном и наблюдательном, о глазе зорком, таком, какой очень нужен рисовальщику. И что самое главное — в этих рисунках уже проступало отношение самой художницы к модели: она любовалась грузчиками, не только сочувствовала их труду, но и славила его.
Хорошо, если можно такими словами вспомнить своего наставника: «…Мне посчастливилось попасть к Штауффер-Берну… Он был превосходный учитель. Его советы были очень ценными для моего дальнейшего развития. Я хотела писать, но он все время возвращал меня к рисунку».
Ученица отнеслась с большим доверием к своему учителю еще и потому, что часто совпадали их взгляды на жизнь. Бунтарский характер Штауффер-Верна, его отрицательное отношение к буржуазному обществу находило отзвук в сердце юной Шмидт.
Как-то учитель заговорил о своем друге художнике Максе Клингере. Советовал непременно посмотреть на очередной берлинской выставке цикл его гравюр «Драмы».
Они висели в дальней комнате, чуть ли не под потолком. Но Шмидт их нашла и надолго запомнила. Она воскликнет уже на склоне лет: «Клингер был сильнейшим впечатлением моей молодости!»
Известный художник, всего на десять лет старше ее, уже многое сделал в живописи, графике, скульптуре. Он находился под большим влиянием символизма. Это было заметно уже в тех сериях офортов, которые Кэте Шмидт вскоре пристально рассматривала в гравюрном кабинете музея.
Многие сюжеты, взятые из жизни, проникнуты сочувствием к обездоленным, навеяны революционными событиями 1848 года.
Клингер великолепно владел техникой офорта. Молодая художница была покорена сильнейшим воздействием этих листов.
Она умела увлекаться людьми, произведениями искусства так пламенно и всепоглощающе, что все казалось теперь малозначительным, кроме этих графических рассказов о трагических судьбах людей.
На одном офорте изображена женщина, которую только что вытащили из воды. Она спасена, а сын утонул. Оба шли на смерть, жизнь слишком круто обошлась с ними.
Клингер обратился к извечной беде многих семей. Он показал испуганную женщину, защищающую ребенка от разъяренного пьяного мужа. Нагромождения домов, узкий двор, давящую тесноту жилищ, в которых ютится нищета.
Уличная горькая сцена. Девушка, освещенная фонарем. Первые шаги к пороку. Страх и отчаяние в ее тонкой беззащитной фигуре.