— Хорошо, не возражаю. Лошадей там, конечно, найдем, а потом что с ними делать? Еще и лошадей придется кормить…
— Здесь беды нет, будем кормить. И потом лошади — сами мясо. Возможно, теплых вещей достанем, мы же — голые.
— Да, валенок, полушубков хорошо бы. Слушай, капитан, а Почиван с Роговым не очень ладят.
— Ничего, все равно должны притираться друг к другу. Пора.
— Пора, — согласился Глушов, думая о дочери. Рогов околачивался возле нее, и пора к нему приглядеться. А лучше бы, если б ее совсем тут не было, зря он тогда уступил, уехала бы в Саратов к тетке, как вначале предполагалось. А теперь что? Теперь — ничего. Взрослая, ремнем не погрозишь, не поучишь — на смех поднимут.
Да, продукты действительно нужны, и это для отряда важнее, чем отношения между его дочерью и Роговым и его отцовские страхи. И Трофимов совершенно прав, нацеливаясь на Поротово; эти мысли еще больше укрепились у Глушова после успешно проведенной операции: в ней впервые участвовал весь отряд, разобрали и растащили вокруг рельсы, взорвали семафоры, стрелки, разбили аппаратуру на полустанке, спилили телефонные столбы и сожгли два десятка вагонов с зерном. И лошади нашлись, Почиван с Роговым здесь хорошенько поработали. И хотел или не хотел Глушов, ему вновь пришлось столкнуться с Трофимовым и опять пришлось отступить, и все из-за пустяка. Глушов старался во время операции держаться ближе к Трофимову, быть полезным, все что-то предлагал и советовал. Трофимов, разгоряченный удачным делом, пошутил:
— Перестань, комиссар, вертеться под ногами. Пошел бы, занялся делом. Митинг какой, что ли, провел…
Глушов засмеялся в ответ, но смех получился невеселый, вымученный, слова Трофимова больно задели Глушова, хотя он не подал виду.
Была луна, холодная и седая, и выстрелы давно умолкли; партизаны быстро выносили из низеньких дощатых складов вдоль железнодорожных линий мороженые свиные туши, мешки с крупой и зерном, связки битых кур и гусей, ловко укладывали в сани, перевязывали веревками, чтобы не растерять: переговаривались довольно и оживленно, гарнизон Поротово оказался из трех десятков пожилых хозяйственников ржанской «виртшафтскоманды», наполовину их перебили, наполовину сами разбежались, и у партизан совсем не было жертв, даже никого не ранило. И еще, как на заказ, пошел снег, сначала слегка, тихо, потом с усилившимся к рассвету ветром, крепким, рвущим снежную замять, сухо секущим лошадям и людям глаза.
— Будут к новому году у нас пироги, — весело сказал Почиван, подходя к Трофимову. — Капитан, — сказал он, — капитан! Мы нашли перо и шерсть. Тюков триста, не меньше, упаковано аккуратненько, на каждом бирочка.
— Что?
— Волну и перо. Тюками, килограмм по двадцать — тридцать, предлагаю волны тюков десять увезти, найдем каталя, глядишь, обует на зиму.
— А лошади есть?
— Игра стоит свеч, капитан, ей-богу. Можно?
— Смотри… Как, Глушов?
— Не против, дельная мысль. На валенки пойдет килограмма три в среднем. Центнера три надо шерсти.
— Остальное сжечь, ладно, — неожиданно взорвался Трофимов. — К чертовой матери! Все сжечь!
— Сделаем.
— А может, мы ее раздадим?
— Брось, комиссар. Назавтра немцы все назад соберут, да еще перевешают людей. Все непосильное придется сжечь.
— Много не сумеем забрать. В этой войне получается как-то странно. Все время уничтожаем свое, нажитое. Так что уж сейчас скупиться?
В это время и раздался крик: «A-а, ты, значится, командир, разбей вас паралич!», и на Трофимова откуда-то из-за угла набежала длинная и тощая старуха и затрясла перед ним руками, не переставая кричать и ругаться.
Трофимов наконец понял, что кто-то из партизан забрал у нее валенки сына, который был на фронте.
— Тихо, мать, тихо, — сказал Трофимов, когда старуха, сделав короткую передышку, глотала воздух. — Валенки твои найдем, вернем, а ты все-таки придержи язык. Нехорошо ты кричишь, нельзя так, мы же советские люди, свои.
— Бандитские вы люди, а не свои! — опять закричала старуха, все пытаясь двигаться к Трофимову; тот опять осторожно, но сильно отстранил ее от себя. — Посудите нас, люди добрые! Да какой же ты свой, босяк, если у старухи последние валенки забираешь?
— Ты лучше сына вспомни, тоже сейчас не мед в казенных обмотках. Ты бы и сыну валенок пожалела…
— Так нешто ты мне сын?
— Э-э, мать, хватит, не мешай. Сказано, разберемся.
— Ты мне сейчас разберись, мне твоих обещаниев не надо. Ищи тебя потом, кобеля, как же.
— Отойди. А то прикажу силой отвести…
— Это меня-то, советскую мать-старуху? Да я тебя так отведу, у тебя в башке зазвенит. Ты не гляди, что я старая, я жердину из горожи выдерну, еще не так тебя отведу… Я тебе….
— А, черт! — не сдерживаясь больше, заорал Трофимов, и старуха попятилась. Даже Глушов никогда не слышал у Трофимова такого дикого голоса. — Мы еще, бабка, проверим, какая ты советская. Ты хочешь, может, валенки для немца оставить, а мы ноги обмораживай? А, говори, старая, говори, кому ты валенки бережешь? Эй, Почиван!
— Тю, тю, тю, — быстро сказала старуха, отступая; ветер выдувал вперед ее юбку, широкую и старую, и Трофимов отвернулся.
— Почиван, узнай фамилию. Найдешь валенки, вернуть. А мне доложить — кто там постарался.
— Сделаем, капитан.
— Обнаружите виновного, судить, и все, — вмешался Глушов, и Трофимов раздраженно кивнул и отошел в сторону.
Длинная вереница в четыре или даже больше десятка тяжело груженных саней тянулась от железнодорожных построек в мутные поля; Трофимов сквозь ветер слышал скрип полозьев.
— Начальству оставить сани? — спросил Почиван полуофициально, можно было принять и в шутку и всерьез.
— Все нагрузить, — бросил через плечо Трофимов. — И всем навьючиться, сколько может унести каждый — взять.
— Понятно.
— Заканчивай, пора уходить.
Склады горели дружно, ветер рвал, крутил на месте, и Скворцов, подпаливая последнее, дощатое строение, долго бился. Почиван торопил и побежал поглядеть, не осталось ли в бочке мазута, он вернулся с немецким котелком, из которого густо и черно капало. Они облили двери и часть стены и стали поджигать, и огонь пошел весело и ровно. Для надежности поджигали изнутри и, пока дым не мешал, грели руки.
— Так-то, брат, — улыбнулся Почиван. — Помнишь, боялся, толку не будет?
— Мало ли что я говорил.
— Здорово ты тогда болел, у тебя нагноение в середину пошло. — Почиван не сказал, что он отсасывал гной, даже фельдшеру не сказал.
— Знаю, спасибо.
— Чего там, Володька, на том свете сочтемся, — сказал Почиван, шевеля толстыми пальцами и поднося их ближе к огню. — Вот Рогова не пойму никак…
— Почему?